операции решает расширить возможности восприятия реальности человеком. Ученый проводит испытание на простой деревенской девушке по имени Мэри. Опыт не совсем успешный. Девушка погружается в безумие. При этом пациентка сталкивается с чем-то, что радикально превышает ее саму. Она получает-таки доступ к некоторой экстра-реальности, но контролировать ее не способна. Ученый понимает, что девушка встретила бога Пана, персонификацию сил природы, во всем многообразии и могуществе.
Далее читатель сталкивается уже с описанием жизни дочери Мэри, которая после встречи с Паном рождает ребенка. Этот выросший ребенок, девушка Элен Воген, содержит в себе как нечто невыразимо прекрасное, так и одновременно пугающее, способное свести окружающих с ума — толкнуть к самоубийству или даже убить. На лицах людей, умерщвленных Элен Воген, застывает панический страх, ужас. И он передается всем тем, кто увидел этих покойников.
Это произведение очень хорошо раскрывает проблематику возвышенного. Здесь в полной мере мы видим опыт столкновения с возвышенным, с нуминозным, характеристикой которого, по Рудольфу Отто, является одновременно восторг, восхищение, невероятная радость и дикий страх, глубинный испуг. Столкновение это оказывается почти всегда убийственным или, как минимум, травматичным для человека, который пребывает в зоне комфорта (хотя состояние это и не должно быть естественным для человека).
Красота в этом произведении интерпретируется как некоторая разделяющая граница между тем, что мы способны воспринять без особой подготовки, обрадоваться, восхититься, и тем, что превышает наши возможности, и что и есть возвышенное. Если опыт столкновения с «красивым» влечет за собой временное очарование, завороженность, то опыт встречи с возвышенным, что и происходит в рассказе Мэчена, может быть противоположным, нести в себе ужас, гибель, безумие. Таким образом, и сам бог Пан в этом рассказе выступает как обобщающий представитель возвышенного, но отнюдь не прекрасного.
Интересно, что Сократа также часто сравнивали с Паном. Его внешний образ, вплоть до складок на лице, во многом соответствовал греческим представлениям о том, как должен был бы выглядеть этот бог.
Таким образом, столкновение с возвышенным еще с архаических времен связано с опытом травм. Оно может привести человеческое существо, в том числе, к смерти и безумию, но несет в себе опыт встречи с тем, что лежит по ту сторону человеческого.
Русская мысль живет там, где ночь расстается с днем. В холодном сумраке русского леса. Философии как таковой у русских нет. И не может быть. Философия — прикосновение к тайнам, к сокрытому, вертикальное восхождение к горнему, потустороннему.
Куда нам идти, если потустороннее есть в нас? У русских нет границ между «там» и «здесь». Мы живем в «здесь-бытии». Мы переживаем сакральное в каждом моменте нашей жизни — в здесь-бытии. Наша мысль сплетена со сновидением, вплетена в структуру грез.
Русские — это духовидцы. Наша мысль не может схватить то, что постигает. Она и есть то, что постигает. На нашей земле, на пространстве нашей души развертывается слияние того, что постигается с тем, кто постигает. Вот тайный ход вещей, неистовый ход вещей. У нас нет субъекта — он абсолютно беден. У нас нет объекта — он ничтожен, мал. Наверное, русские сегодня в своей мысли, в своем экзистировании наиболее близки к аутентичному. Мы его не постигаем — мы живем в нем. Оно пронзает структуру русской души. Оно взрезает нашу внутреннюю ткань, даже порой болезненно.
Свидетели богоставленности
На Западе в центре всего стоит субъект, точнее, стоял, а потом его уничтожили. Сначала Запад был богооставлен, ныне — субъектооставлен. А мы? У нас иное. Нас ранит богооставленность Европы, мы — свидетели богооставленности Европы. Мы — богоносцы. Мы свидетели субъектооставленности, но… Русский субъект, — каков он? Бедный субъект. Настолько велик, что начинает казаться слишком малым, бедным. Эта бедность — бедность не в классическом понимании недостатка или нужды, но бедность, превысшая богатств и изумрудов. Она подобна бедности монаха. И беден субъект так, что почти отсутствует, что еле проступает его воля, его интенция через туман неразличимого. Не просто нет направленности на что-то, но нет и изначальной точки инициатора этой направленности: ни интентора, ни интентума, ни интенции. Русский субъект — это бедный субъект, это тайная сила, это сфера тонкого бытия. Это настоящее бытийствование. Это надежда, которая не обращена ни к чему, но есть само бытие. Русский человек слишком широк, чтобы быть субъектом. Эта кроткая, смиренная, ненаправленная бедность иногда сбивчивая и еле не понимающая подлинное русское богатство. То, которое, само того не зная, уже находится в центре Бытия, в центре Абсолютной Истины, в центре вечного света Блага, в том каре души, где слова слишком истощены, чтобы выразить беспредельность и сверхвеличие Бога.
Русский китежанин Олег Фомин-Шахов [111]
Его настроение всегда было «великим», великорусским.
Вы встречали когда-нибудь живого носителя русской традиции? Не постановочные хороводы и не лубочное «русское», а именно настоящий русский «аутентик»?
Я встречала. Им являлся Олег Фомин-Шахов. Кто-то знает его как поэта, кто-то — как философа, кто-то — как историка русской традиции или основателя музыкальной группы «Злыдота», кто-то — как доблестного православного воина и борца Prolife-движения. А я знаю его как подлинного русского православного человека.
Мы, современные, игнорируем прошлое, смеемся над нашей историей или попросту воспроизводим ее в скупом регистре. Замечали ли вы, с каким рвением танцуют лезгинку кавказцы? Как знают свои народные песни, например, грузины, и как их застолья всегда осенены священными смыслами (супра)? А мы? Мы знаем пару песен, якобы народных, забываем в них слова, думаем, что «Катюша» — это наша традиция, ну, и на крайний случай два раза присядем под «Калинку», полагая, что именно это есть русский национальный танец вприсядку, наденем платочки (завяжем узелком, а не на булавку) и поверх рваных джинсов наденем фальшивый театральный сарафан. Мы — пленники Модерна, и именно мы, мы сами, ответственны за увядание русской традиции.
А вот Олег пленником Модерна не был. Олег и был традицией, живой. И это проявлялось во всем. Его настроение всегда было «великим», великорусским. Его трудно было не заметить: он вторгался в пространство решительно, на нем — всегда традиционный черный балахон, русский традиционный (как стыдно, ведь я даже не помню, из какой именно русской традиции он заимствован), веселая и очень хитрая улыбка, колесная лира или гусли с собой и очень сильный, громкий голос.