— Очень даже. — Я понятия не имел, что он имеет в виду.
— Ну, и я надеюсь, что эта проклятая война скоро кончится, тогда к нам снова пойдет первоклассный материал. Эти лионские шелка…
Толстяка позвали, и он поднялся с кресла. Причина, по которой он проклинал войну, вовсе не показалась мне смешной. Напротив, здесь, в этом зале, она выглядела одной из самых разумных.
Между тем начались съемки вечерних платьев. Внезапно рядом со мной появилась Мария Фиола. На ней было белое, тесно облегающее платье с открытыми плечами.
— Вам не очень скучно? — спросила она.
— Ничуть. — Я окинул ее взглядом. — По-моему, у меня начинаются галлюцинации. Впрочем, довольно приятные, — сообщил я. — Иначе как объяснить, что на вас та самая диадема, которую я еще сегодня в полдень созерцал на витрине «Ван Клифа и Арпелза»? Она была там выставлена в качестве диадемы императрицы Евгении. Или это была Мария-Антуанетта?
— А у вас глаз наметан. Ее действительно привезли от «Ван Клифа и Арпелза».
Мария засмеялась.
— Вы купили ее?
В эту минуту я был готов поверить во все что угодно. Кто знает, может быть, эта девушка — беглая дочь какого-нибудь мясоконсервного магната из Чикаго? Подобные истории я часто читал в газетах в разделе светской хроники.
— Нет, не купила. И не украла. Журнал, для которого мы снимаемся, взял ее напрокат. Вон тот господин напротив нас заберет ее вечером. Он работает у «Ван Клифа», и ему поручили ее охранять. А что вам больше всего понравилось?
— Черная бархатная накидка, что была на вас. Та, что от Баленсиаги.
Она развернулась и изумленно уставилась на меня.
— Она действительно от Баленсиаги, — медленно проговорила она. — А вы откуда знаете. Вы тоже этим занимаетесь? Иначе откуда вам знать, что эта накидка от Баленсиаги?
— Еще пять минут назад я ничего об этом не знал. Я думал, Баленсиага — это марка автомобиля.
— Откуда же вы узнали?
— Вон тот бледный господин назвал мне это имя. Все остальное я вычислил сам.
— Это действительно Баленсиага, — подтвердила она. — Его доставили в Америку на бомбардировщике. На «летающей крепости». Контрабандой.
— Хорошее применение для бомбардировщика. Когда оно станет основным, наступит золотой век.
Она рассмеялась:
— Значит, у вас нет в кармане такой крошечной фотокамеры и вы не шпион и не пытаетесь выведать секреты зимней моды для наших конкурентов? А жаль! Но все равно с вами надо держать ухо востро. Выпивки вам хватает?
— Да, спасибо.
— Мария! — закричал фотограф. — Мария! Снимаем!
— После съемок мы заедем на часок в «Эль Марокко», — сообщила девушка. — Вы ведь поедете с нами? Вы же должны проводить меня до дома.
Не успел я и рта раскрыть, как она уже стояла на подиуме. Разумеется, я не мог с ней поехать. На это у меня не было денег. Зато времени у меня было предостаточно. И я решил пока что раствориться в атмосфере, где за шпиона считают того, кто собирается выкрасть фасон новой бархатной накидки, а не того, кого всю ночь полагается пытать, а рано утром вывести на расстрел. Тут даже время шло по-иному. На улице палило июльское солнце, а у нас зима была в самом разгаре: норковые шубы и лыжные куртки мелькали в свете прожекторов. Никки переснял несколько сюжетов. На этот раз смуглая манекенщица появилась в рыжем парике, а Мария Фиола — сперва в белокуром, а потом в седом; за несколько минут она словно постарела на добрый десяток лет. От этого у меня появилось странное чувство, будто мы знаем друг друга уже долгие годы. Манекенщицы больше не утруждали себя походами за занавеску, а переодевались у всех на виду. Они уже устали и были возбуждены от ослепительно-яркого света прожекторов. Никого из мужчин это, кажется, не волновало: некоторые явно были гомосексуалистами, а другие, должно быть, давно привыкли к виду полуодетых женщин.
Когда все коробки были вновь упакованы, я объявил Марии Фиоле, что в «Эль Марокко» я с ней не пойду. Я уже слышал, что это самый роскошный ночной клуб в Нью-Йорке.
— Но почему? — спросила она.
— У меня нет при себе таких денег.
— Вот дурачок! Нас же всех пригласили. За все платит журнал. А вы меня сопровождаете. Неужели вы решили, что я заставлю вас платить?
Я не знал, считать ли ее слова комплиментом в свой адрес. Я не мог оторвать взгляда от этой чужой, яркой накрашенной женщины в белокуром парике и диадеме из изумрудов и бриллиантов, словно видел ее первый раз в жизни, и внезапно я почувствовал к ней странную симпатию, точно мы с нею были сообщниками.
— А разве не надо сперва отдать драгоценности? — Все еще недоумевал я.
— Сотрудник «Ван Клифа» тоже поедет в клуб. Если мы появимся там в украшениях, это будет рекламой для его фирмы.
Я больше не протестовал и даже совсем не удивился, когда мы оказались в клубе «Эль Марокко», наполненном разноцветными огнями, музыкой и танцами; мы сидели на полосатых скамейках, а над нами раскинулось искусственное небо, на котором всходили и заходили звезды, освещавшие этот маленький нереальный мирок. В соседнем зале какой-то венец исполнял немецкие и венские песни; он пел по-немецки, хотя Америка вела войну и с Австрией, и с Германией. В Европе такое было просто немыслимо. Певца сразу бы засадили в тюрьму или отправили в концлагерь, а то бы и просто линчевали на месте. А здесь ему с восторгом подпевали даже солдаты и офицеры — конечно, кто как мог. Для того, кому довелось пережить, как слово «терпимость» из гордого знамени девятнадцатого столетия в двадцатом веке превратилось в грубое ругательство, все это было удивительным оазисом, найденным в самой безнадежной пустыне. Не знаю, что за этим скрывалось: то ли беззаботность мирной жизни, то ли чувство великодушного превосходства нового континента над старым, — да я и не хотел этого знать. Я просто сидел здесь среди певцов и танцоров, в новой и почти незнакомой мне компании, при свете свечей, рядом с незнакомой женщиной в белокуром парике, в ее взятой взаймы диадеме горели драгоценные камни; а я, мелкий нахлебник, сидел рядом с ней, пил дармовое шампанское, незаслуженно наслаждаясь всеобщим расположением, как будто тоже взял этот вечер взаймы и завтра должен вернуть его «Ван Клифу и Арпелзу». В моем кармане шуршало одно из писем эмигранта Зааля, которое я до сих пор не отправил: «Рут, любимая, меня гложет раскаяние, оттого что я не успел спасти вас; но кто же мог подумать, что они возьмутся за женщин и детей? К тому же я остался совсем без денег и ничего не мог поделать. Я так надеюсь, что вы еще живы, даже если не можете мне написать. Я молюсь…» Дальше разобрать было нельзя: чернила расплылись от слез. Я долго сомневался, надо ли отправлять это письмо: вдруг оно повредит той женщине, если она все-таки жива? Теперь я знал: я его не отправлю.
Александр Сильвер замахал мне рукой еще издали, когда я только приближался к его лавочке. Его голова появилась в витрине между облачением китайского мандарина и турецким молитвенным ковриком. Раздвинув свои тряпки в разные стороны, Сильвер замахал еще сильнее. Из-под его ног на прохожих невозмутимо взирало каменное лицо кхмерского Будды. Я вошел в магазин.
— Ну что, есть новости? — спросил я, ища глазами свою бронзу.
Он кивнул:
— Я показал эту вещь Франку Каро из фирмы «Лу». Она поддельная.
— Неужели? — опешил я. Что же он тогда так размахался руками, стоило мне появиться на горизонте?
— Однако я конечно же приму ее обратно. Вы не должны терпеть из-за нас убытков.
Сильвер потянулся за бумажником. Слишком торопливо потянулся, на мой взгляд. Да и в лице его что-то никак не вязалось с последними новостями.
— Нет, — отважно заявил я, поставив на кон сразу половину своего состояния. — Я оставлю ее себе.
— Ладно, — согласился Сильвер и вдруг расхохотался: — Стало быть, первое правило антиквара вы уже знаете: не позволяй себя надуть.
— Это правило я усвоил уже давно. Тогда я был еще не антикваром, а просто беспомощной тварью. Выходит, бронза все-таки настоящая?
— Почему это вы так решили?
— По трем незначительным признакам. Только давайте оставим эту пикировку. Значит, бронза подлинная?
— Каро считает ее подлинной. Он так и не понял, почему ее приняли за подделку. Говорит, что в музеях такое иногда бывает, когда молодые сотрудники от чрезмерного рвения проявляют ненужный скептицизм. Особенно когда их только приняли на работу. Тут уж они так и рвутся доказать, что понимают больше своих предшественников.
— Сколько же она стоит?
— Это не самый выдающийся экземпляр. Добротное Чжоу среднего периода. На аукционе в «Парк Вернет» за него дадут долларов четыреста — пятьсот. Не больше. Китайская бронза сильно упала в цене.
— Почему?
— Потому, что все дешевеет. Война. А коллекционеров китайской бронзы не так-то и много.