«Сережины стихи хороши, но мне всегда больно видеть его в роли шлифовальщика чужих алмазов. Для роли Жуковского он слишком богат. <…>
Женщина должна рожать, — иначе она делается бесплодной. Писатель должен писать — иначе его творческое дупло потеряет производительность…
Почему Сережа не пишет?
Почему Сережа не пишет?
Ну, написал бы — и выбросил, — и то было бы лучше» (АК).
Видимо, Клычков тогда еще нашел в себе творческие силы прислушаться к голосу друга: в 1938 году на Лубянке, среди других изъятых при аресте поэта бумаг, был уничтожен цикл стихотворений «Нищий стол» (об этом сообщает дочь Клычкова — Евгения Сергеевна, весной 1990 года допущенная к его «Делу», хранящемуся в архиве Военной коллегии Верховного суда СССР). Вряд ли станет когда-нибудь известно, что за стихи входили в этот цикл, но нет сомнений в том, что они были написаны в 1937 году…
С февраля по июль 1937 года Клычков, в соответствии со вновь заключенным издательским договором, продолжил текущую работу над переводом других глав эпоса «Манас». По словам В. Н. Горбачевой, «он спокойно и страстно отдался работе, уже не думая, что каждое название, каждая деталь, пусть взятая из подстрочника, может быть истолкована самым фантастическим образом: раз заказали продолжение, значит, признали полезной его работу. Как нужно это сознание художнику!»[29].
Однако в ночь с 31 июля на 1 августа 1937 года поэт был арестован. В. Н. Горбачева запомнила эту ночь на всю жизнь:
«Около полуночи — неожиданные, очень громкие, злые удары. Я вскочила и с неосознанной еще тревогой бросилась к двери. В дом вошли трое, сказав что-то в темноту. (В саду были еще люди). Я повела их в комнату Сергея Антоновича. Он зажег свечу, прочитал ордер на арест и обыск… и так и остался сидеть в белом ночном белье, босой, опустив голову в раздумье. Очень он мне запомнился в этой склоненной позе, смуглый, очень худой, высокий, с темными волосами, остриженными в кружок. В неровном, слабом свете оплывающей свечи было в нем самом что-то такое пронзительно-горькое, неизбывно-русское, непоправимое… Хотелось кричать от боли»[30].
Варвара Николаевна тут же начинает хлопотать за мужа. Она пишет письма Сталину и Ворошилову, обращается через посредство художника А. Г. Репникова (оформителя «Алмамбета») к Калинину…, Всё оказалось тщетным. «Жене сказали, — вспоминала Надежда Мандельштам, — что он (Клычков. — С. С.) получил десять лет без права переписки. Мы не сразу узнали, что это означает расстрел. Говорят, что он смело и независимо держался со следователем. По-моему, такие глаза, как у него, должны приводить следователей в неистовство…»[31]
В 1956 году вдова и сын Клычкова получили справку о реабилитации поэта и справку, где указывалась дата его смерти — 21 января 1940 года. Лишь в 1988 году выяснилось, что эта дата была фальсифицированной. Вот что ответила Военная коллегия Верховного суда СССР 6 июля 1988 года на повторный запрос дочери поэта Е. С. Клычковой об обстоятельствах гибели отца:
«Клычков Сергей Антонович… был необоснованно осужден 8 октября 1937 года Военной коллегией Верховного суда СССР по ложному обвинению в том, что якобы с 1929 года являлся членом антисоветской организации „Трудовая крестьянская партия“, имел связь с Л. Б. Каменевым, проводил антисоветскую деятельность в идеологической области. Клычков С. А. был приговорен к расстрелу. Сведениями о точной дате исполнения приговора не располагаем, однако известно, что по существовавшему в то время положению такие приговоры исполнялись немедленно по вынесении. Места захоронения осужденных к расстрелу не фиксировались»[32].
Слезы, горечь и страданье Смерть взяла привычной данью… Но неизъяснимый свет, пронизавший все творчество Сергея Клычкова, дошел к нам через десятилетия мрака и замалчивания. Дошел, — теперь уже навсегда, — чтобы светить всем, подлинно любящим великую русскую поэзию.
Сергей СУББОТИН
«Я всё пою — ведь я певец…»
Я всё пою — ведь я певец,
Не вывожу пером строки:
Брожу в лесу, пасу овец
В тумане раннем у реки…
Прошел по селам дальний слух,
И часто манят на крыльцо
И улыбаются в лицо
Мне очи зорких молодух.
Но я печаль мою таю,
И в певчем сердце тишина.
И так мне жаль печаль мою,
Не зная, кто и где она…
И, часто слушая рожок,
Мне говорят: «Пастух, пастух!»
Покрыл мне щеки смуглый пух
И полдень брови мне ожег.
И я пастух, и я певец,
И все гляжу из-под руки:
И песни — как стада овец
В тумане раннем у реки…
1910–1911
Ручеек бежит по лугу,
А мой сад на берегу,
Он стоит невидим другу,
Невидим врагу…
Ой ли сад любви, печали,
А в нем ветки до земли —
Да они весной почали,
По весне цвели…
Не услышать другу гуслей,
Не гулять в моем саду,
А и сам-то я из саду
Ходу не найду!..
На певучем коромысле
Не носить с ручья воды,
Где поникли, где повисли
Ягоды, плоды —
Где встает туман по лугу
На высоком берегу,
Да где нет дороги другу,
Нет пути врагу!..
1912–1913
В овраге под горою,
Под сенью бирюзовой
Стоит мой теремок.
Вечернею порою
У окон вьются совы,
Над кровлею дымок…
Я одинок, как прежде,
С надеждою земною
В далекой стороне,
И месяц надо мною
В серебряной одежде
Плывет по старине…
И прежний сон мне снится,
И так я счастлив снова
В последний, может, раз:
У окон плачут совы,
Над кровлею зарница,
На страже звездный час.
И месяц, уплывая,
Все ниже в тучах, ниже,
И я в стране другой
Тебя, друг, не увижу —
Тебя я не узнаю,
Друг, друг мой дорогой!..
1912–1913
Образ Троеручицы
В горнице небесной
В светлой ризе лучится
Силою чудесной.
Три руки у Богородицы
В синий шелк одеты —
Три пути от них расходятся
По белому свету…
К морю синему — к веселию
Первый путь в начале…
В лес да к темным елям в келию —
Путь второй к печали.
Третий путь — нехоженый,
Взглянешь, и растает,
Кем куда проложенный,
То никто не знает.
<1910>
По лесным полянам
Вкруг родной деревни
За густым туманом
Ходит старец древний…
Всюду сон глубокий
От его улыбки,
Под его рукою
Опадают липки…
Всюду сон глубокий
От его улыбки…
И бегут потоки
За его клюкою…
И висит иконой
Месяц над полями,
И кладет поклоны
Старец мудрый, старый…
И кладет поклоны
Старец мудрый, старый
За поля и яры
В заревое пламя…
Старец, старец древний
По лесным полянам
Вкруг родной деревни
Ходит за туманом…
1912–1913
Помню, помню лес дремучий,
Под босой ногою мхи,
У крыльца ручей гремучий
В ветках дремлющей ольхи…
Помню: филины кричали,
В темный лес я выходил,
Бога строгого в печали
О несбыточном молил.
Дикий, хмурый в дымной хате
Я один, как в сказке, рос,
За окном стояли рати
Старых сосен и берез…
Помолюсь святой иконе
На соломе чердака,
Понесутся, словно кони,
Надо мною облака…
Заалеет из-за леса,
Прянет ветер на крыльцо,
Нежно гладя у навеса
Мокрой лапой мне лицо.
Завернется кучей листьев,
Закружится возле пня,
Поведет, тропы расчистив,
Взявши за руку меня.
Шел я в чаще, как в палате,
Мимо ветер тучи нес,
А кругом толпились рати
Старых сосен и берез.
Помню: темный лес, дремучий,
Под босой ногою мхи,
У крыльца ручей гремучий,
Ветки дремлющей ольхи…
<1910,1913>
«Печаль, печаль в моем саду…»