— Вербовщик ты, Леонтий, первый класс. Ну тебя к дьяволу. Давай лучше чай пить. Чифирнем в пределах дозволенного под музыку советских композиторов, — подмигнул на приемник. — Так, говоришь, долларов У тебя навалом? Не довелось видеть доллары. А эти, как их… виллы, да? Навроде дачки, что ли?
— Миша, зачем выходить в Харькове? Нс лучше ли прямо до места?
— Не лучше. Ты вон в Свердловск ездил бабу искать. Я тоже хочу кое-что поискать под Харьковом. Не бабу, более нужный в хозяйстве предмет. Понял?
— Я хотел как быстрее.
— Вижу, что торопишься. До весны потерпеть нс мог.
— В Сухуми тепло.
— Кабы жарко нам не стало. Ежлн такая нетерпяч-ка, самолетом летел бы.
— Не люблю самолетом, там регистрируют фамилию. Один мой друг на этом засыпался в Красноярске… Так обязательно в Харькове?
— Сказано. Собирай шмутки, задержимся недолго. Вещь одну взять, и двинем дальше.
В Харькове устроились в гостинице при вокзале.
— Ничего, можно, — сказал Саманюк. — Документы у нас чистые. Двое перевоспитанных, как порядочные, едут нюхать розы на Кавказе. Розы и чего там еще? Манголии?
— Магнолии, — поправил Чачанидзе. — Но в это время года они не цветут.
— Да? Неважно, мы можем и подождать. А пока ты тут меня жди. Отдыхай на свободе, пока есть возможность.
Саманюк исчез. Появился лишь на другой день. Чачанидзе про себя отметил, что в поведении сообщника, в походке и взгляде как будто прибавилось уверенности, независимости… Или наглости?
— Миша, ты не выпил сегодня? Бодрый какой…
Не ответил тогда Саманюк. В купе поезда, когда остались одни, задвинув дверь, сказал:
— Во, старик, видал? Браунинг. Ждал меня тринадцать лет в заначке. Это тебе не баба, не предаст.
На большущей его лапе лежал изящный дамский пистолет с рукоятью под слоновую кость.
— На что он тебе?
— Ты меня с собой ублатовал — на что? По берегу моря гулять? Цветочки нюхать? Игра пошла «по банку»: или заграничные виллы — или «вышка», высшая мера. Терять-то уж и нечего.
Саманюк ворчал:
— Хвалился, что в Сухуми тепло — от такого тепла у меня кишки знобит…
Верно, осень на побережье стояла промозглая. Мокрый ветер теребил пальмы, и они горестно качали головами, серое недовольное море под тяжелыми тучами плевало на бульвары соленой пеной.
Погода и знакомые места нагнали на Левана Ионовича сентиментальную тоску, он вздыхал, постанывал, и не понять, дождинки на щеках или слезы. Порывался идти на кладбище, искать могилу жены.
— Не торопись на кладбище, пока живой, — отсоветовал Саманюк. — Кончим дело, тогда валяй, хоть на вечную прописку. Бр-р, муторно у вас тут.
Город вырос за пятнадцать лет. Но остался все тем же, до боли знакомым, почти родным Левану Ионовичу. Театр, гостиница «Абхазия», причалы… Набережная Руставели… Валентина любила по ней гулять…
— Гостиница сейчас ни к чему, мы не фраера с путевками. Хату искать надо.
Промокшего Саманюка все нервировало. Не нравилось море, дождь, город, акцент горожан. Унывал, злился.
«Хату» нашли — благоустроенную квартиру в пятиэтажном доме. Старуха грузинка пустила их, потому что скучала одна — сын с невесткой уехали на время отпуска в гости, в горы.
— Почему в гостиницу не идете? Не сезон, места есть.
Леван Ионович с чувством, со слезой объяснил, что он сухумец, но долго работал в Сибири и жаждет не казенного гостиничного сервиса, а домашнего покоя. Бабушка отвела их в комнату, застелила свежими простынями диван молодому русскому, кровать старому грузину. Подала горячий чай, свежий лаваш, сыр сулугуни, по стакану вина. Ни вино, ни чай Саманюка на бодрый лад не настроили — вино терпкое, слабое, сыр соленющий. Простыни влажные.
— Болтают: ах, южный берег, ах, климат… В сибирской тайге я снегом умывался, и ни хрена, а на южном берегу обсопливел, как младенец…
Встали рано, еле забрезжило серое утро. Новый День, вчерашний дождь. Плащи с капюшонами не спасали от проникающей всюду сырости.
Чачанидзе с трудом нашел улицу, где когда-то жила его тетка, где сам много лет… как Монте-Кристо… Другая стала улица, другие на ней дома. Ни знакомого забора, ни домика теткиного. А сады — тут везде сады.
— Чуял я нутром, что не надо с тобой связываться, — хандрил Саманюк. — Твое золото десять лет как пропито. С тобой в такую виллу засядешь, что и женщин не захочешь.
— Миша, ты мне не мешай.
Шлепали по лужам от квартала к кварталу, возвращались, заходили во дворы. За дворами вставал крутой подъем горы, на нем террасами еще улицы. Чачанидзе нервничал, Саманюк злился, курил отсыревшие гаснущие сигареты и втихую прикидывал, сколько дней он уже не работает, сколько осталось до конца отпуска и как быстрей добраться до своего поселка, когда станет ясно, что золотое дело накрылось. Выходило, что если самолетом, тогда в порядке будет. Провались он, этот старый придурок, вместе с виллами и долларами.
В одном подъезде Чачанидзе обнаружил ровесника, седоусого деда с белой собачкой на цепочке. Непонятно с ним заболтал. И отошел повеселевший.
— Закружился, понимаешь. Понастроили, номера сменили…
Он потянул Саманюка в короткий переулочек, свернул направо, где ежились пустыми ветками садов двухэтажные частные домики.
— Вот… — голос старика дрогнул. — Здесь был…
— Кто?
— Мой дом.
— Теткин, что ли?
— Он мой был, оформлен на тетку.
— Куда ж он делся?
— Снесли. Старый был. На его месте этот, двухэтажный.
— Тьфу! — Саманюк повернулся и пошел прочь.
— Миша! Подожди! — догонял его Чачанидзе.
— Чего еще ждать? Статьи за бродяжничество? Нет, старичок, самое сейчас время смотаться обратно в свой родной и любимый карьер. Дурак, что клюнул на твои виллы. Погляди, народ и без долларов живет как на вилле. Шмуток, жратвы — навалом в магазинах. Невыгодно за долларами гоняться, хватит!
— Да ты выслушай! Все должно быть на месте! — уцепил его за рукав Чачанидзе. — Не в доме тайник был, во дворе. Не горячись, друг, давай-ка вернемся. Видишь, каменная кладка, чтобы с откоса грязыо двор не заливало? На кладке примета оставлена, а под приметой тайничок в земле. Здесь, все оно здесь, я знаю!
Дергая за рукав, подвел Саманюка к невысокому забору, каменному, с железными воротцами из прутьев.
— Гляди, вон там в кладке приметный камешек, под ним…
Из-за деревьев сада выбежал коричневый лохматый песик и с лаем бросился к воротам.
— Айда отсюда, — сипло сказал Саманюк. — Нечего ждать, пока и хозяева облают. Пошли в ресторан, пожрем хоть.
Отойдя, пробормотал:
— Песика надо приласкать…
Это был веселый добродушный песик, коричневый и кругленький как медвежонок. Самозабвенно носился он по двору, меж деревьев сада, обегал на всей скорости зеленые туи. Ветер с моря ночью поднатужился, дунул как следует, согнал тучи в горы, и солнце скромно, по-осеннему пригрело город. Солнце золотило шоколадную шерсть дворняжки, синевой отливало в черных волосах маленькой хозяйки.
— Тарзан, модия! Иди сюда, Тарзан!
Песик понимал по-грузински и по-русски, он хоть как понимал хозяйку. Мчался к ней, улыбался по-своему тупенькой мордочкой, хвостом-калачиком, всем тельцем. В восторге он пачкал лапами синее платьице, а девочка ловила шоколадную мордочку, гладила, прижимала к лицу, и песик замирал от счастья. Потом девочка гонялась за собакой, и обоим было весело. Пес показывал свое старание — выгнал из сада тощего соседского кота, строго обтявкал стайку воробьев. Песик был непомерно счастлив. И собачья интуиция не подсказала ему, что из-за обваленной стены нежилого дома, там, напротив, наблюдают за их игрой четыре глаза: два черных с боязливым туманцем, два серых, деловито-холодных.
— Нона! В школу опоздаешь. Господи, какая ты грязная! Тарзан, вот я тебя! Нона, иди скорее умываться.
Бабушка погрозила собаке пальцем, Тарзан виновато склонил голову, искоса посматривая на старшую хозяйку все понимающими коричневыми глазами.
Потом он провожал Нону в школу. Пока девочка не остановилась на углу и не приказала: «Иди домой, Тарзан». Он еще стоял там, на углу, переступая на месте лапами, поскуливал тихонько — жаль расставаться. Но хозяйка скрылась, что поделаешь. И пес мелкой рысцою побежал домой, обнюхивая деревья и заборы.
Вышел из ворот хозяин, большой, высокий, в пахнущем бензином комбинезоне, в теплой куртке. Пес улыбнулся и ему, но провожать не решился. Зато спустя долгое время вышла с сумкой старшая хозяйка — проводил ее квартала два. Услышав: «Домой!» — тотчас послушался, вернулся. Лег на подсохший асфальт у ворот, сладко зевнул и положил голову на лапы.
— Тарзан! Тарза-анка!