Чачанидзе пожал плечами под рюкзаком:
— Так…
— Старик, что ж теперь? Ты башковитый, придумай что-нибудь!
Чачанидзе ответил глухо, без прежней надежды:
— Едем в Ереван. Там жил один армянин, художник, умел делать документы. За границу едет много туристов. Нас не пустят сейчас, но если кое-что подправить в документах…
— Но ты хорошо поговорил с Ахметом? Может, его шпалером припугнуть?
— Дурак ты, Миша.
Да, в таком деле не припугнешь: согласится для понту, да и сдаст пограничникам.
— А до границы далеко?
— Вон ту гору смотри. Видишь? Правее. Так вот, та гора в Турции.
— Слушай, старик, а если так прорваться? Пистолет есть, с полной обоймой…
— Перестань. Если и прорвемся, турки вернут. В Ереван надо.
Прошли улочку, миновали последний домишко, обогнули скалу. Начался спуск. Слева вставал бурый камень скал, справа падал в ущелье крутой каменистый откос. Там, внизу, клубился туман, розово озаренный сверху уходящим за горы солнцем. И они шли вниз, где ждал их туман, такой розовый сверху. Рюкзаки — с золотым песком у Саманюка и с пачками банкнот у Чача-нидзе, — отяжелевшие от неудач рюкзаки мягко подталкивали их в спину. Саманюк шел сзади, наблюдал с неотвязной ненавистью, как безвольно болтаются руки старика, качается над рюкзаком белая голова. Запутал, падла, заморочил башку золотыми мечтами, виллами… Стрельнуть бы ему в затылок, гаду.
Отвел глаза от стариковской спины, остановился. Поправил лямки рюкзака. Поискал взглядом и нашел гору, которая уже в Турции. Гора как гора. Не шибко и далеко. Еще недавно, когда разыскивали в Сухуми дом, вернее, двор, Саманюк готов был вернуться в таежный поселок, плюнув на все эти липовые виллы. Но после того как раскопали тайник Чачанидзе…
— Стой! Руки вверх!
Как током ударило Саманюка: всыпались?!!
Чачанидзе простонал, выставил вперед ладошки, словно защищаясь, и не удержался на ногах, упал.
Всыпались?! Конец?! Саманюк отпрянул к скале, вырвал из кармана пистолет и, скользя спиной по камню, стал отходить назад, откуда пришли.
— Стоять! Брось оружие!
И за спиной тоже?! Зажали! Некуда! Хана! С обрыва вниз? Чтоб сразу…
— Эй, брось пистолет!
Сдаваться? Колония опять, «гражданин начальник», барак… Вилла — за колючей проволокой… Ух сволочь, старик!
Впереди из-за камней поднялся кто-то в штатском, без фуражки.
— Да брось ты пистолет, тебе что, жить надоело?
— А вот сейчас всажу пулю, и видать будет, кому жить надоело! На, лягавый, получай напоследок от Мишки Саманюка гостинец!
Но он не выстрелил. Безразличная вялость подогнула колени, сама опустилась рука. Звякнул о камень выпавший браунинг.
— Нате, берите… — еле слышно прохрипел Саманюк.
К нему подошли, подняли из-под ног пистолет. Щелкнули наручники.
— Иди.
Он пошел. Услышал, но не понял слова:
— Товарищ лейтенант! Старик-то умер!
Саманюк смотрел вниз, в ущелье. Из ущелья курился навстречу солнцу розовый туман, в нем возникали и таяли призрачные дворцы, виллы…
ШЕСТЬ НЕ ВЫДУМАННЫХ ИСТОРИЙ
Никола Ковалев начинал эту историю так:
— Вечером я малость тяпнувши был…
Приятная часть воспоминаний на этом и кончалась, дальше все ухудшалось — и память, и события.
Он проснулся от холода. Спал раздетым, как и подобает добрым людям спать по ночам. Только почему-то он не дома в постели, а на городской улице, безлюдной и темной в этот полуночный час. Никола сел, поддерживая ладонями тяжелую больную голову. От холода и похмелья трепала дрожь. Ощупал, оглядел себя — да-а, не по сезону одеяние: носки, трусы, рубашка-олим-гжйка и боле ничего. Где пиджак? Где штаны?
Нельзя сказать, чтоб свои четверть века Никола прожил удачно: дважды женат, дважды судим, не считая мелочей. Сам не прочь украсть, что плохо лежит. Но когда грабят тебя, это неприятно! Воры «увели» и польский плащ, в кармане которого, как смутно он помнит, должно остаться рублей двенадцать — «для ремонта башки». Вот развелось жулья — ни выпить спокойно человеку, ни вздремнуть! Куда милиция глядит?!
Подумав о милиции, Никола еще больше забеспокоился: увидят — заберут в вытрезвитель, а кому оно чадо… Встал и побрел в носках по холодному асфальту, обхватив себя руками, чтоб не так била дрожь. Осенняя ночь — не сезон для гулянья в пляжном виде. Если до самого дому шагать пехом, концы отдашь: до дому, до поселка Шайтанка километров с двадцать будет.
Изредка по спящей улице проносились запоздалые грузовики и частные легковушки. Никола пытался «голосовать», но грузовые на ночь глядя за город ехать не хотели, а частники жали на педали, огибая полуголого, явно нетрезвого Николу. Он так замерз, что уж и вытрезвительской машине был бы рад. Но тут замерцал во тьме, как огонек надежды, зеленый глаз такси.
Никола выскочил па дорогу, замахал, жалобно пританцовывая в носках. Машина остановилась. Надо же, шофер— женщина… Предстать ночью перед дамой с синяком на скуле и без штанов!.. Зато женщины, они душевнее. И в самом деле, сострадательная таксистка приняла на борт заведомо безденежного пассажира, доставила домой, в Шайтанку. По привычке стал искать ключи от дома. Но в трусах карман не предусмотрен, а брелок с ключами — картинка из мультика «Ну, погоди!»— унесли жулики вместе со штанами. Пришлось стучать, людей беспокоить. Заодно денег занял, с так-систкой расплатиться. И лег досыпать, пребывая в большом огорчении. Ах, дескать, в каких жутких условиях протекает жизнь: алименты женам — плати, за украденный радиоприемник двадцать процентов из заработка — плати, да к тому же воры, свои же в общем-то парни, обчистили за милую душу! Скула теперь болит, башка трещит, бр-р!
На другой день объяснял происшествие кратко:
— Малость выпивши был…
О дальнейшем, неприятном болтать не хотелось. Никола проявил тут «высокую сознательность» — в милицию заявление не подал.
Володька вышел из ворот, поежился от резкого холодного ветра. Ранние ноябрьские сумерки, снег. Тускло кругом, скучно. К парням пойти, что ли? Может, сообразим чего? Володька побрел вдоль улицы.
Шайтанка — поселок большой, пригородный, оживленный. Можно сказать, как городской район, здесь многие живут, кто в городе работает. Да и кто в совхозе — свои, шайтанцы коренные. Народу уйма. В центральной части поселка дома справные, крепкие, такие назвать избами неудобно вроде. По вечерам вдоль центральных улиц вспыхивают все разом светильники на столбах бетонных, из клуба музыку слыхать, магазины сияют огромными витринами, шайтанские граждане гуляют— прямо Бродвей местного значения.
В конце главной улицы белая зеленокрышая церковь, красивая не нынешней красой. Вкруг ее белокаменной ограды кольцом легла автобусная дорога, остановка— справа, продмаг — слева. Застенчиво высится церковь над соседними объектами цивилизации, будто неудобно ей тут находиться, в суете сует, да никуда не денешься, не уйдешь.,
Но Володькина улица — с краю последняя Тут уж не дома — настоящие деревенские избушки, последний их ряд, а за огородами дружным рядком лесопосадки березки, а за ними железнодорожная линия на Свердловск проходит. За линией и жилья нету — поля да лес.
От унылости осенней, от холодного ветра, от улицы своей, с краю последней, озяб Володька и телесно, и душою. Захотелось тепла и какого-никакого общения, все одно с кем. Вот он и зашел к соседу, к Сереге.
Серега трезвый сегодня, ужинать садится — и без бутылки. Денег, наверно, нету. Да и откуда им взяться — Серега опять, кажись, не робит нигде, дома дурью мается.
— Садись за компанию, — кивнул Серега на стол.
— Не. Я просто так зашел.
Володька, вялый парень лет восемнадцати, работает подсобником в пельменной, так что сытый он круглые сутки. Он сюда от другого голода забрел — поговорить бы, потрепаться с кем. Но Сереге это не объяснить. Серега, когда выпьет, то матом разговаривает, а трезвый — бессловесное существо. Он годами постарше, а мозгами не умнее Володьки.
Сидят два соседа, молчат. Серега от нечего делать выудил из кармана брелок с ключами, вертит, играет. Брелок — картинка из мультика «Ну, погоди!». Всмотрелся Володька и, тоже со скуки, не от ума, болтнул языком про то, что лучше бы таить, помалкивать в тряпочку.
— А я знаю, чьи эти ключи. Его на днях ограбили в городе…
У Сереги сузились дурные от трезвости глаза. И нашлась тема для разговора. Только не для душевного, как Володьке желалось, а наоборот…
— Ты знаешь? Гляди, друг, много знаешь — скоро состаришься и загнешься к чертовой матери. Понял?