Павлик вышел в коридор, закурил. Значит, что же получается? Два подхода и две категории людей. Одни в компании с Дон-Кихотом, другие, которые не любят понапрасну подставлять лоб, ближе к музыканту-эксцентрику.
Ну если взять Федю Марфина, то тут не может быть никакого сомнения: он явно из первой компании. А куда отнести самого себя? В самом деле: куда? Павлик не из драчливых, но и не из тех, которые бродят по лабиринтам, вместо того чтобы легко и просто перемахнуть через забор.
Да, ни то, ни другое не подходит… Но почему же он должен куда-то «подходить»? Почему ему нужно искать подходящую дырку в шаблоне, чтобы туда просунуть голову? И в конце концов плевать он хотел на все это. Он просто сам по себе.
Музыкант-попутчик у окна прихлебывал кофе из термосной крышки и читал газету. На его носу сидели громадные очки в черной оправе, они делали его похожим на тихого, скромного старичка швейцара из какой-нибудь районной поликлиники.
— А знаете, Валиэнт Захарович. Лично для меня не подходит ни то, ни другое.
— То есть как это? — музыкант бросил удивленный, слегка снисходительный взгляд поверх очков.
— Ну я имею в виду отношение к жизни. Я против Дон-Кихота, но также против тех, кто боится драться.
— И что же?
— Так что я сам по себе. По-моему, это лучше.
— Хуже не может быть, Павлуша. Это называется эклектикой.
— Ну и пусть, — обиженно сказал Павлик и полез на верхнюю полку.
Он лежал, притворившись спящим, и жалел, что нет с ним Феди Марфина. Тот бы запросто все объяснил, разложил по полочкам и поставил бы на место. Кстати, надо будет узнать, что такое эклектика. Звучит научно, но и оскорбительно в чем-то. Марфину Валиэнт, верно, не решился бы сказать это слово.
Что-то новое в манере Валиэнта Захаровича поразило Павлика, какая-то деталь, очень характерная, но неясная, неопределенная. Он схватил ее «верхним нюхом», но определить пока не мог. Что же все-таки?
Павлик лежал лицом к стенке и, когда в купе постучали, решил не поворачиваться. Судя по разговору, вошла проводница. Опять, как на перроне, заверещал музыкант-попутчик, объясняя что-то насчет чемоданов. Сначала Павлик даже не узнал его голоса, настолько он отличался от недавнего менторски-профессорского тона.
И тут Павлика осенило: конечно же, именно это несоответствие не давало ему покоя!
Засыпая, Павлик представил Валиэнта Захаровича расплывчатым и полосатым, стоящим на раскаленном от зноя перроне. Воздух причудливо курился вокруг музыканта, и Валиэнт Захарович будто парил невысоко над землей, улыбаясь тепло и ласково…
Проснулся Павлик рано и сразу посмотрел в окно: поезд шел мимо пригородных поселков.
— Подъезжаем, Павлуша. Вставай умываться. Бери мою мыльницу и иди в туалет. Полотенце на полке. Да, кстати. Ты вчера уже спал, а тут приходила проводница. Опять насчет чемоданчиков. Я ей сказал, что они у меня на двоих: у них, понимаешь, всякие багажные ограничительные тарифы. Ты не возражаешь?
Они вышли из вагона, и через подземный переход Павлик быстро перетаскал чемоданы на привокзальную площадь. Вернувшись с последними двумя чемоданами, он увидел «газик»-«козел» — Валиэнт уже успел организовать транспорт.
Перед тем как сесть в машину, музыкант отозвал Павлика в сторону, заботливо одернул на нем гимнастерку.
— Спасибо, Павлуша, спасибо, дорогой. Очень рад был с тобой познакомиться. Ты там в нашем городе в увольнение ведь ходишь? Вот тебе мой адрес, заходи непременно. Отдохнешь, чайку попьешь. На лоне природы побудешь. Можно и физическим трудом позаниматься для разнообразия, поковыряться на грядках. Разумеется, не безвозмездно. Ну, бывай!
Валиэнт Захарович крепко пожал Павлику руку, вскочил на сиденье, и только тут, разжав пальцы, Павлик увидел на ладони сложенную вчетверо десятирублевку.
— Огоньку не найдется, солдат? — спросил пожилой носильщик с белой бляхой на фартуке.
Павлик дал ему спички, все еще недоуменно глядя вслед уехавшему «газику».
— Ты что же, товарищ ефрейтор, хлеб у нас отбиваешь? — усмехнулся носильщик. — Мы думали, ты родственник ему, а ты, значит, решил подзаработать?
— Ехали вместе, — вяло сказал Павлик. — Попросил помочь. Кто он такой, я и не понял…
— Темнишь, солдат! Не понял, кто такой. Это же барыга. Частенько сюда ездит. Сейчас вот помидоры привез, а они в цене на рынке. Чего ты морщишься, или недоволен? Напрасно. Заплатил он тебе, можно сказать, по-фраерски.
На площади Тевелева Павлик вышел из троллейбуса. Что-то очень уж чужим, незнакомым выглядел город из окна троллейбуса. Неужели все так изменилось за полгода? В этом надо было удостовериться.
Утренние запахи слегка кружили голову. Пахло мокрым асфальтом, автомобилями, цветущей резедой из сквера.
Он шел Сумской, стуча по асфальту подошвами кирзовых сапог, и удивленно задирал голову: ему в самом деле многое теперь казалось новым, незнакомым. Просто непонятно, как мог он раньше не замечать эти резные барельефы на стенах домов, причудливые решетки балкончиков.
Судя по витринным отражениям, он вполне прилично выглядел. Ладно пригнанная гимнастерка с аккуратно вшитыми погонами, новенький ремень с надраенной бляхой, отутюженная, лихо сидящая на голове пилотка. За все это надо было благодарить Марфина, который накануне отъезда весь вечер «экипировал» Павлика. Потом еще придется разбираться, чей ремень, пилотка, сапоги. Хотя сапоги-то Энвера Азизбекова, это Павлик хорошо помнил, потому что щеголеватый аварец почти насильно вручил ему еще и бархатку («сапоги без бархатки превращаются в грязные колеса»).
На углу Совнаркомовской Павлик зашел в телефонную будку — позвонить матери, предупредить. Бросил монету, подумал и набрал номер Нины.
— Алло, алло! — Павлик сразу узнал голос Нины.
— Здравствуйте, Нина Николаевна! — сказал Павлик басом. — Вы что сейчас делаете?
— Готовлюсь к экзамену. А кто это говорит?
— К какому экзамену?
— По режиссуре. А кто это говорит?
— Это говорит… друг вашего товарища. Того самого товарища, которого вы любите.
— Чепуха, — сказала Нина. — Никого я не люблю.
— Как это не любите? Вы же ему писали об этом. И еще писали о метаморфозах, которые делают любовь цельной и трепетной, как заячий хвостик.
— Ой! — испуганно вскрикнула Нина. — Павка, это ты?
— Конечно, я. Приехал в командировку. Один. На три дня. Возвращаюсь в пятницу, поездом в четырнадцать тридцать. Сейчас иду домой. Позавтракаю и отправлюсь по делам. Вечером буду свободен. Все.
— Ой, какой ты молодец, Павка! Только зачем все сразу выпалил? Надо было постепенно: я бы спрашивала, ты отвечал.
— Некогда, — сказал Павлик. — Очень спешу.
— Все-таки ты балда, испугал меня. Теперь я в состоянии психического шока и не смогу заниматься. Я же говорю: надо было постепенно.
— Ну не сердись, Нинок. Сосредоточься и работай. Вечером встретимся.
В свой дом Павлик вошел не через парадное, а с соседнего переулка через гулкий, залитый асфальтом двор. Здесь каждая трещинка, каждый выщербленный угол были накрепко связаны с недалеким и далеким уже детством. Павлику нравились стихи знакомого поэта: «И я не вижу ничего плохого, что мы росли на каменном дворе».
Он взбежал на пятый этаж и, прислушиваясь к мягким толчкам сердца, долго разглядывал знакомую дверь. Внизу еще сохранились закрашенные царапины от надписи: «Пашка Рыбинзон дурак».
Дверь открыла мать. Она была без очков и потому с минуту щурилась, удивленно разглядывая длинношеего солдатика с лихо торчащим из-под пилотки вихром. И вдруг прижала руки к груди, прислонилась к косяку.
— Паша…
Потом были бесконечные расспросы, материнские вздохи и теплые материнские ладони на его затылке — все время, пока он торопливо завтракал на кухне, с завидным солдатским аппетитом уплетая омлет, кашу, печенье и всякие другие сладости.
— Как ты возмужал, Пашенька, — удивлялась мать. — Плечи-то стали какие крутые.
— Ведь мы же занимаемся спортом. Гири, штангу выжимаю. И каждый день тренировки по самбо. Так у нас положено.
— Самба — это что-то латиноамериканское?
— Да нет, — рассмеялся Павлик. — Это спортивная борьба. Самбо — сокращенно, а полностью будет: самооборона без оружия. Нападают, например, на тебя с ножом, пистолетом. Ты перехватываешь руку, прием, удар — и противник «собирает спички».
— Какой ужас… — сказала мать.
— Ма, тут один попутчик пытался доказать, что Дон-Кихот был сумасшедшим.
— Глупости, — сказала мать. — Дон-Кихот был человеком большого благородства. К сожалению, некоторые этого не понимают. Вот недавно один паренек написал в сочинении: «Донкихотство, рыцарство — устаревший хлам». Ну, это просто мальчишеская бравада.