— А Мойкову случалось такое испытывать?
— Не знаю. По-моему, да. В наше время такое случалось со многими.
— И с тобой?
— Нет, — ответил я. — Не совсем. Но я был рядом. И долгое время это был совсем не худший вариант. Пожалуй, едва ли не самый изысканный.
Марию передернуло. Казалось, озноб пробежал по ее коже, как внезапная рябь по спокойной воде.
— Бедный Людвиг, — пробормотала она, все еще в полусне. — А это можно когда-нибудь забыть?
— Есть разные виды забвения, — ответил я, наблюдая, как бесшумные молнии проносятся над молодым телом Марии, словно взмахи призрачной косы, скользя по ней, но оставляя невредимой. — Как и разные виды счастья. Только не надо путать одно с другим.
Она потянулась и стала еще глубже погружаться в таинственные чертоги сна, где, вскоре позабыв и меня, она останется наедине с неведомыми картинами своих сновидений.
— Хорошо, что ты не пытаешься меня воспитывать, — прошептала она с закрытыми глазами. В белесых вспышках молний я разглядел, какие длинные и удивительно нежные у нее ресницы — они подрагивали над ее глазами, словно черные бабочки. — Все вечно пытались меня воспитывать, — пробормотала она уже совсем сквозь сон. — Только ты — нет.
— Я — нет, Мария, — сказал я. — Я не буду.
Она кивнула и плотнее вжалась в подушку. Дыхание ее изменилось. Оно стало ровнее и глубже. Она ускользает от меня, думал я. Теперь она уже и не помнит обо мне; я для нее только дуновение тепла и что-то близкое, к чему можно прильнуть, но еще несколько мгновений — и от меня не останется и этого. И тогда все, что в ней сознание и иллюзия, повлечется по потокам бессознательного, ужасаясь и очаровываясь странными зарницами снов, словно мертвенными молниями за окном, и вот она уже совсем не тот человек, чуждая всему, что было днем, отдающаяся власти северных сияний совсем иных полюсов и во власти тайных сил, открытая любым влияниям, свободная от оков морали и запретов собственного «я». Как далеко ее уже унесло от минувшего часа, когда мы верили бурям нашей крови и, казалось, сливались воедино в счастливом и горьком самообмане самой предельной близости под просторным небом детства, когда еще верилось, что счастье — это статуя, а не облачко, всегда переменчивое и готовое улетучиться в любой миг. Короткие, почти бездыханные вскрики, руки, будто навсегда сжавшие друг друга, вожделение, именующее себя любовью, и тлеющий где-то в потаенных глубинах бессознательный эгоизм и жажда убийства, оцепенение последнего мига, когда все мысли разлетаются в куски, и ты только воля, только близость, пока не знаешь друг друга, а потом, познав другого, впадаешь в заблуждение, что теперь вы единое целое, что теперь вы отдались друг другу, хотя на самом деле именно в этот миг вы чужды друг другу как никогда и самому себе чужды не меньше — а следом изнеможение, кроткое блаженство веры в обретение себя в другом, мимолетное волшебство иллюзии, небо, полное звезд, которые, впрочем, уже медленно меркнут, впуская в душу тусклый свет буден или темень мрачных дум.
«О ты, спящая душа, меня не помнящая, — думал я, — прекрасный фрагмент бытия, на котором при первом же миге дремоты мое имя блекнет и пропадает, как можешь ты бояться стать мне столь родной и столь близкой только потому, что за этим может последовать разлука? Разве не ускользаешь ты от меня каждую ночь, и я даже не знаю, где ты пребывала и что тебя тронуло, когда ты наутро снова открываешь глаза? Ты считаешь меня цыганом, не знающим покоя, тогда как я всего лишь ускользнувший от своей судьбы обыватель с тяжелым опытом прошлого, в тени орестовой ноши кровной мести, — а настоящая цыганка как раз ты, в вечных поисках собственной тени и в погоне за собственным «я». Милое, неприкаянное создание, способное устыдиться даже того, что не умеет готовить! И не учись никогда! Кухарок на свете достаточно. Их куда больше, чем убийц. Даже в Германии».
Я услышал приглушенный визгливый лай. Должно быть, это был Фифи. Вероятно, Хосе Круз привел кого-то для утехи на ночь. Я вытянулся рядом с Марией, стараясь не потревожить ее. Она тем не менее что-то почувствовала.
— Джон, — пробормотала она, не просыпаясь.
— Мы, антиквары и торговцы искусством, живем благодаря одному простейшему, примитивному свойству человеческой натуры, — с удовольствием разглагольствовал Реджинальд Блэк. — Благодаря человеческой жажде собственности. Не существует ничего более удивительного, ибо ведь каждый знает, что рано или поздно умрет и ничего с собой туда забрать не сможет. И что вдвойне удивительно — ведь каждый знает также, что музеи сверху донизу завешаны замечательными картинами — картинами такого качества, какие появляются крайне редко. Кстати, вы бывали в музее Метрополитен?
Я кивнул:
— Даже два раза.
— Вам бы надо каждую неделю ходить туда, вместо того чтобы резаться в шахматы с этим русским сбытчиком разбавленной водки в вашем громовом отеле. Вы «Вавилонскую башню» видели? А толедский пейзаж Эль Греко? Все висит совершенно свободно, платить за осмотр не надо. — Реджинальд Блэк отхлебнул коньяку, предназначавшегося для клиентов, которые покупают больше чем на двадцать тысяч долларов, и погрузился в мечты. — Это же бесценные шедевры. Сколько на них можно было бы заработать…
— Это тоже человеческая жажда собственности? — ввернул я.
— Нет, — бросил он на меня уничтожающий взгляд и тут же отдернул руку с бутылкой, из которой совсем уже было собрался налить мне вторую порцию коньяка. — Это моя унаследованная от древних предков страсть торговца, та самая, которая вечно борется с моей любовью к искусству и, к сожалению, то и дело берет верх. Но почему же люди не идут в музеи, чтобы там беззаботно любоваться великолепными картинами, а предпочитают за огромные деньги приобретать несколько не вполне даже законченных Дега и развешивать их у себя в квартире, чтобы потом без конца трястись от страха перед ворами, перед горничными, с их швабрами, или гостями, способными загасить сигарету обо что попало? В любом музее картины гораздо лучше, чем у так называемых коллекционеров.
Я рассмеялся:
— Да вы просто враг всех антикваров. Если следовать вашим идеям, то все вскоре перестанут покупать картины. Вы Дон Кихот в своей корпорации.
Блэк, успокоившись, улыбнулся и снова протянул руку к бутылке.
— Сейчас столько разговоров о социализме, — продолжал он. — А между тем все самое прекрасное в мире и так открыто для каждого. Музеи, библиотеки, да и музыка… Вон какие замечательные передачи по радио — все концерты Тосканини и симфонии Бетховена каждую неделю в музыкальном часе. Не было в истории времени более благоприятного для комфортного отшельнического существования, чем нынешнее. Вы только взгляните на мою коллекцию альбомов по искусству! Когда есть такое, да еще музеи, зачем вообще держать картины дома? Нет, честное слово, иногда хочется просто забросить профессию и быть свободным как птица!
— Почему же вы этого не сделаете? — поинтересовался я, взяв рюмку, которую он успел мне налить.
Блэк вздохнул:
— Это все двойственность моей натуры.
Я поглядел на этого благодетеля человечества поневоле. Он обладал поистине драгоценным свойством свято верить во все, что произносит в данную минуту. При этом он, однако, на самом деле ни единому своему слову не верил, что не давало ему превратиться в хвастливого дурака и даже, напротив, окружало его ореолом переливающейся разными цветами славы. Сам того не зная или не желая признавать, он всю жизнь был артистом.
— Позавчера мне позвонили от старого Дюрана-второго, — продолжил Блэк. — У этого человека двадцать миллионов долларов, и он хочет купить у меня маленького Ренуара. При этом у него рак в последней стадии, о чем он прекрасно знает. Врачи дают ему всего лишь несколько дней жизни. Я взял с собой картину. Спальня старика пахла смертью, несмотря на все антисептики. Смерть, да будет вам известно, самый неистребимый запах, она просачивается повсюду. Сам старик уже просто скелет, с огромными глазами и коричневыми пятнами на пергаментной коже. Но в картинах разбирается, что большая редкость. А еще больше разбирается в деньгах, что совсем не редкость. Я запросил двадцать тысяч. Он предложил двенадцать. Потом, с невероятными хрипами в груди и приступами кашля, поднял до пятнадцати. Я видел, что он хочет купить, и не уступал. Он тоже. Можете себе представить: миллионер, которому осталось протянуть всего пару дней, как жалкий старьевщик торгуется за свою последнюю радость в жизни. При этом он ненавидит своих наследников лютой ненавистью.
— Бывает, что миллионеры внезапно выздоравливают, — заметил я. — С ними и не такие чудеса случаются. Ну и чем же дело кончилось?
— Я унес картину обратно. Вон она стоит. Взгляните.