Итак, добывайте мне комнату с оружием в руках. О дне, когда можно приехать, телеграфируйте, а то нетерпение меня заест. Я все устроил, чтобы ехать в среду. Поэтому сам не буду телеграфировать, а Вы пошлите за мной автомобиль к тому поезду, которым сами приехали: если комн<ата> свободна со среды — то в среду, если с четверга, то в четверг, — но умоляю, чтобы это была среда[956]! В автомобиль, как конфета в бонбоньерку, постарайтесь сесть сами — а то я соскучился. Вообще — единственное чувство, которое я сейчас испытываю, — нетерпение. Все прочие вытеснены им начисто.
Никаких новостей сообщить не могу — никого не вижу, только вчера вечером встретил в Murat’e Зайцевых. Они познакомили меня с какой-то тетей[957]. Задыхался с ними до половины 12-го, а потом с тетей — до половины первого. Сегодня до вечера опять дома, один, пишу, а вечером Шурочка принесет мне в Murat полторы тысячи[958]. В ожидании этой минуты дрожу, как лист, — от нетерпения и [зависти] жадности. (Сперва написал было — зависти, из чего Вы можете видеть, что мозги мои начинают уже размягчаться, как сливочное масло).
За сим — до свидания. Помните, что я должен уехать в среду, а то взорвусь, как бутылка с квасом.
Целую Ваши лапки — все четыре. Марианну целую в губки, а г-жу Грачеву[959] и сына ее — куда попало, только бы дали комнату.
Ваш В. Х<одасевич>
Наль Вас целует особливо, с большой нежностью. Он все время о Вас спрашивает, даже надоело.
Веер добуду и привезу.
6 <11 декабря 1933 г. Булонь-сюр-Сен>[960]
Понедельник.
Милый мой — я решил не выходить, а вчера даже весь день лежал[961]: 37, 8. Сейчас — 37. Надеюсь завтра под вечер отправиться в «Возрождение» и тогда позвоню к Вам[962]. Плохо, что весь день сегодня и завтра надо писать[963], а голова тяжелая.
Вчера к Вам звонила Милочка[964]. Сегодня она меня кормит, а в данную секунду метет кухню и столовую.
Умоляю Вас как можно дольше не выходить из дому. Как здоровье Марьянны?[965]
Целую.
В. 7 <Середина августа 1935 г. Байон>[966] Буля,
здесь место чудное[967]. Парк — настоящий, не сады. Народу очень мало, и ни намека на красивую жизнь. Хорошо, что я не взял серый костюм. Если ты привезешь меховую кофту, то это будет, как если бы я привез смокинг. Зато плед привези непременно.
В автобусе — автомат, на котором выскакивают названия остановок. Но сам он не останавливается, а надо требовать. Когда выскочит такая табличка:
Forêt du Lys. Tennis de Clairière aux Chênes
приготовься вылезать. А когда выскочит такая:
Forêt du Lys. Route de Baillon
кричи: «Остановитесь на углу 9-й авеню!» И на повороте слезай.
Будь здорова, целую.
Владюша
P. S. Нужное для тебя имеется.
______________________
Предисловие, публикация и комментарий Джона Малмстада (Кембридж, Массачусетс)В. В. Кандинский — русский писатель
Есть грань гения Кандинского, которая до сих пор не привлекала внимания специалистов по творчеству живописца, а именно его самобытность как русского писателя. Правда, до сравнительно недавнего времени кандинсковедами были по большей части европейцы, которые не владели русским языком и были больше заняты соотнесением его немецких философских и теоретических текстов с живописным творчеством и с возникновением в XX веке новой формы искусства — абстракционизма, чем анализом его литературных достоинств.
Автор первой большой биографии Кандинского, до сих пор непревзойденной, Вилл Громанн, мог утверждать: «Во всех текстах Кандинского мы часто спотыкаемся на не всегда ясных выражениях, он <Кандинский> не лишен противоречий. Было бы несправедливо упрекнуть его в этом, так как мы не должны забывать, что Кандинский был пишущим по-немецки русским, что он был живописцем, а не теоретиком»[968].
Известно, однако, что Кандинский был и остается признанным как немецкий поэт. Хьюго Балл был одним из пропагандистов его поэтического сборника «Klänge» («Звуки») и «композиций для сцены» «Dergelbe Klang» («Желтый звук») и «Violett» («Фиолетовая занавесь»)[969]. Со своей стороны, дадаисты декламировали немецкие стихотворения этого одесского художника. Жан Арп написал прекрасные страницы об искусстве немецкого поэта Кандинского: «Из „бытия в чистом виде“ он заставляет зародиться красоты, которых никто еще не созерцал. Ряды слов, ряды фраз появляются в его стихотворениях так, как это еще не бывало в поэзии. В этих пьесах веет дыхание, идущее из вечных, неисследованных недр. Формы восстают, мощные, как говорящие горы. На книгах неба цветут звезды из серы и мака. В мглистых озорствах дематериализуются человеческие тени. Земные ноши обувают эфирные ботинки. Ряды слов и фраз возвращают читателя к постоянному течению, постоянному становлению вещей — чаще всего, пожалуй, в тональности черного юмора, но, что специфично именно для этой поэзии, она не имеет ни нравоучительной, ни поучительной цели»[970].
Вот маленькое стихотворение в прозе «Дорога»:
Что есть духу выбегает средней ширины дорога из деревни и дальше бежит. Селась на холм. Бац! Несколько бешеных скачков, раза два-три оборвалась. Еще раз ух! — на верху. Тут не мешает и дух перевести. Некогда! Раз! Вниз окатилась. Тут и не сообразишься! Некогда. Рррррр… вниз катится. Раза два-три головой вниз, кувырком. Раз! До низу докатилась. Шшшшшш…… Равнинка, полями покрытая. Колосья щекочат. Вот и опять холм — с духом надо собраться. Раз! Раз! Раз! Раз! Впопыхах кое-где криво пошло. Теперь не поправить. Проехало. И не место деревьям тут расти. Ух! Вот где круто! А внизу поперек глубокая канава, полная воды. Ах ты, Господи! А! Деревья милые. Одним духом листву свою сбросили, ветки и веточки, от корней оторвались и кажется, катятся, катятся. Скорей, скорей. Тонкими углами друг с дружкой смыкаются. Ах! В серединке, чуточку полевее, длинная прореха осталась. Красная сосна торопится, отряхивается. Иглы летят. Кр р р ряк! От упрямого корня оторвалась. Что духу катится сосновый ствол, по пути ветки отряхивает и хлоп! Прореха заполнилась как раз вовремя: только-только дорога в канаву не скатилась, не вымокла. Через мост перекатилась и, задыхавшись, на отлогий холм всползла. А с него опять вниз, по пути воздух в себя набравши. Не подоспели деревья, так бы она и застряла. Да! А теперь по самому краешку воды прошла. О! Волны! Раз! Раз! Раз! Все-таки частичку — они захватили. Дорога в страхе вперед ринулась. Скорей! Скорей! В лес — вон он, зовет, кивает. Всякому сейчас видно, что друг. А со всех сторон камни катятся. Грррррр… …хххххх… …плотно, плотно друг к дружке ложатся — Шипит даже — глядь! Подняли бочок. Вода отступила. Камни всегда чего-нибудь стоят. А дорога тем временем в лес спряталась. Так напугалась, что и не заметила, как к ней деревья и кусты ласковы: вверх подскакивают, от листвы отряхаются, так что по всему лесу треск и гомон стоит. Не понять, куда это они вдруг деваются, бесследно пропадают. В себя постепенно придя, идет теперь дорога спокойно все дальше. Сколько страхов пережито! Что еще впереди ждет? На все она готова и запасом богатого опыта все преодолевает. А — а — а — а — а!!!! Кто же мог Это предвидеть?[971]
В этом маленьком стихотворном рассказе можно найти все элементы поэтики Кандинского: оживление природы (дорога становится живым персонажем); неистовый ритм, синкопированный, прерывистый; восклицания-ономатопеи, псалмические повторы, коллизии и взрывы; земля и небо переплетаются в ликующем беспорядке.
«Пестрая жизнь» вообще — наследница рынков, ярмарок, паломничеств и литургии православной Руси — пронизывает все фантастико-онейрическое творчество русского художника. Французский эссеист Жан-Кристоф Байи сравнительно недавно подчеркнул литературную глубину стихотворений в прозе Кандинского в их немецком варианте: «Речь идет не только о странно-индивидуальных текстах, но о движении модернистской прозы, как и самой модерности, к той прозе, которую романтики Йены первые обозначили как неустанно грядущее пришествие литературы. Это почти незаметное движение состоит в том же отношении к словам и, так сказать, в том же удивлении, что и к живописным знакам»[972].
Что касается Кандинского — русского писателя, то он еще не признан таковым своими, то есть русской критикой. Не соглашались и не соглашаются с тем, что автор философско-теоретического эссе «О духовном в искусстве», сборника стихов «Звуки», композиции для сцены «Фиолетовая занавесь» или мемуаров «Ступени» мог иметь свой индивидуальный почерк (Venture) и что писательская работа была для него не просто «коньком» или, как говорят французы, «скрипкой Энгра».