лиса и всё старалась лизнуть в морду собаку.
Иван Петрович медленно стал поднимать ружьё. Лиса насторожилась. Очевидно, она почуяла человека. Перестала ласкаться и медленно, как-то нерешительно направилась к лесу.
Дагон завилял хвостом и побежал рядом с ней. Побоявшись подстрелить собаку, Иван Петрович крикнул Дагона.
Дагон остановился, а лиса, услышав голос человека, бросилась прыжками через поляну.
Иван Петрович уже готов был спустить курок, но тут, вдруг что-то вспомнив, он опустил ружьё, подошёл к тому месту, где только что стояла лисица, и стал разглядывать оставленные ею следы. След от правой передней лапы был не такой, как все. На ней не хватало одного пальца, и это хорошо было видно на свежем, чистом снегу. Иван Петрович выпрямился и подозвал Дагона. Виновато виляя хвостом и опустив голову, подошёл к своему хозяину Дагон. Он подошёл и остановился, ожидая заслуженного наказания. Но Иван Петрович не наказал Дагона. Он ласково погладил его по голове, свистнул и пошёл домой.
Это был первый случай, когда Иван Петрович вернулся домой без добычи.
Увидев отца с пустой сумкой, Петя удивился. Но когда Иван Петрович рассказал ему, как Дагон встретил знакомую лису, как погнал её, а потом узнал и не тронул, Петя сказал:
— Вот видишь, папа, ты был не прав: значит, собака со зверем тоже дружить может.
И Иван Петрович должен был согласиться, что он действительно был не прав.
Николай Иванович Сладков
(1920–1996)
Ягоду за щеку, грибок в кузовок. От ягоды к грибку, от грибка к ягоде, — и забрёл. Лес вокруг тёмный. Деревья переговариваются по-своему: ели — еле-еле, осинки — вполшёпота.
Жарко. Кузова плечо оттянули.
Глядь — яма с водой. Бочажина! Лесная — чёрная. Посреди две кувшинки золотые, как совиные глаза. Так и смотрят. Загляделся я в бочажьи глаза. А позади кто-то и скажи звериным голосом: «Мам-м!» Я так и отшатнулся! Медведь! Стоит и смотрит.
Я с перепугу на него грибным кузовком замахнулся, — стоит. Я ягодным, — смотрит. Потом глянул как-то боком и опять сказал: «Мам-м!» Я бежать. Кузова бросил.
До бочажины полдня брёл, а от бочажины домой за полчаса отмахал. Да неделю в лес и носа не казал. Вкус грибной и ягодный забыл.
А потом думаю: волков да медведей бояться — в лес не ходить. Пошёл.
От грибка к ягоде, от ягоды к грибку — и опять забрёл.
Слышу: ели переговариваются еле-еле, осинки вполшёпота. Вижу: бочаг чёрный с совиными глазами. А вон и кузовки мои — грибной и ягодный. Пустые кузовки — медведь всё поел. От ягод — пожёвки, от грибов — огрызки.
Тут-то мне и стук в голову: а уж не нарочно ли тогда мишка пугнул меня? Он ведь тоже заядлый грибник да ягодник. Что ему стоит: ворчнул раз — и два кузовка! А то собирай по крохам. А я, дурень, кузовками полными у его носа размахивал — аппетит дразнил.
Так, наверное, и есть. Не меня ж, в самом деле, медведь есть собрался!
Но это, конечно, я так думаю. А что тогда медведь думал, — не знаю.
Он ведь, помню, и говорил мне что-то, да я разобрать не успел, вот досада!
Удивительная в лесу тишина: лес отдыхает. Солнечные зайчики сидят смирно. Подмигивает ленивая паутинка.
Хорошо идти по такому лесу от поляны к поляне: в каждой, как в зелёной чаше, свой тёплый настой. На одной медовый — отцветает лиловый вереск, на другой грибной, на третьей настой на вялом листе. Идёшь и из каждой чаши отпиваешь глоток, пока голова не закружится!
На поляне с брусничным настоем стоял медвежонок. Он был один и делал то, что хотел. Делал он что-то очень странное. То вдруг взмахивал головой, а лапишками и носом тыкался в землю. То переваливался через тощий задок и скрёб когтишками землю. Он явно что-то ловил и никак не мог поймать.
Долго он перекатывался, хватал, кусал и сердился. А я всё смотрел и ничего не мог разобрать.
И вдруг понял: медвежонок ловил свою тень! Этот дурень не мог ещё сообразить, что тень — это тень и что поймать её нельзя. Он видел: рядом шевелится тёмное. Бросался на тёмное и скалил зубы. Но тень — это тень.
Даже старый матёрый медведь не очень-то верит своим глазам. Вот и медвежонок: понюхает тень — не пахнет. Наклонит ухо к земле — не шуршит. Стукнет лапой — сдачи не даёт. Значит, её и нет!
Пошагал медвежонок прочь, а тень за ним. Вот это да!
Надо всё не спеша обдумать. Стал приседать медвежонок на задок. Вот приседает и — раз! — наткнулся на острый сучок! Подскочил, а оглянуться боится: тень перед носом скачет. Кто её знает, чего замышляет.
Поёрзал, поёрзал и опять стал приседать. Сел. На сучок. Как подскочит! Да и сучок ли это? Это мне видно, что вправду сучок, а медвежонок и оглянуться боится. Может, это чёрное, без вкуса, без запаха, так кусает?
Шерсть на мишкиной холке встала торчком. Даже клыки показал. Пятиться стал. Попятился и… опять напоролся на сук! Тут заорал медвежонок басом и, как заяц, упрыгал в кусты.
И вот тихо на полянке и нет никого, будто никогда и не было. Убежал медвежонок, ускакала тень. Остался один сучок. Да брусничным настоем пахнет.
Всеволод Михайлович Гаршин
(1855–1888)
Лягушка-путешественница
Жила-была на свете лягушка-квакушка. Сидела она в болоте, ловила комаров да мошку, весною громко квакала вместе со своими подругами. И весь век она прожила бы благополучно — конечно, в том случае, если бы не съел её аист. Но случилось одно происшествие.
Однажды она сидела на сучке высунувшейся из воды коряги и наслаждалась тёплым мелким дождём.
«Ах, какая сегодня прекрасная мокрая погода! — думала она. — Какое это наслаждение — жить на свете!»
Дождик моросил по её пёстренькой лакированной спинке; капли его подтекали ей под брюшко и за лапки, и это было восхитительно приятно, так приятно, что она чуть-чуть не заквакала, но, к счастью, вспомнила, что была уже осень, и что осенью лягушки не квакают — на это есть весна, — и что,