Но для этого понадобился бы лидер масштаба Ивана III, понадобилась бы четкая программа европейской перестройки страны. Вот тогда манифест царя Василия мог бы сработать — как отправная точка ренессанса русского абсолютизма, как начало реальной борьбы за его восстановление. Но ничего ведь похожего и в голову не пришло новому царю. И потому был он обречен остаться проходной, а вовсе не «эпохальной» фигурой в политической истории. Кем-товроде полузабытых уже сейчас мастеров аналогичных манифестов, как Александр Керенский в России или Шахпур Бахтияр в Иране.
Глава девятая Государственный миф
По этой причине, и к горькому нашему сожалению, суждено было подкрестной записи Шуйского остаться в истории лишь свидетельством очередной агонии европейской традиции России.
★ * *
При всем том, однако, очевидная неспособность государственного мифа объяснить пусть и простые, но жизненно важные конфликты прошлого означала конец его диктатуры в русской историографии. А с нею тихо умерла и вторая эпоха Иванианы, которая этой диктатурой, собственно, и держалась.
Попутные заметки
Именно эта глава почему-то привлекла больше всего внимания рецензентов предыдущего издания книги. Может быть, из-за того, что непосредственно сопрягаются здесь полузабытые события давно минувших дней с теми, которые еще на памяти моего поколения. Я понимаю, до какой степени непривычно для современного уха звучит, скажем, прямое сопоставление подкрестной записи Василия Шуйского с речью Никиты Хрущева на XX съезде. Или, допустим, памятной всем десталинизации режима после смерти тирана с «деиванизациеЙ» после Грозного царя, замеченной еще Жилем Флетчером, английским послом в Москве в конце XVI века.
Чего я не понимаю, это может ли существовать без таких сопоставлений жанр философии отечественной истории или, говоря словами Г.П. Федотова, «новая национальная схема». Не представить ведь без них русскую историю как целое, в чем, собственно, смысл этого предприятия и состоит. Не представить просто потому, что отчаянные попытки вырваться из железных объятий самодержавия и добиться гарантий от произвола власти растянулись в России на столетия.
Не нужно быть Ключевским или Платоновым, чтобы понимать, как разительно отличались между собою условия, в которых Шуйский подписывал свой «освободительный» манифест и Хрущев произносил свою «освободительную» речь. Это бросается в глаза. Это тривиально. Сложность в том, чтобы несмотря на все эти различия — в приметах времени, в мотивах действующих лиц и в последствиях их действий — найти тем не менее то общее, что дает нам принципиальную возможность их сопоставления. Я нашел это общее в аналогичном обязательстве новых властителей воздерживаться, по выражению Платонова, от «причуд личного произвола» и «недостойных способов проявления власти». Атакже в аналогичном стремлении превратиться «из государя холопов в правомерного царя подданных», говоря словами Ключевского.
И я счастлив, что большинство рецензентов оценило эту сложность, проявив живой интерес к попытке преодолеть «экспертизу без мудрости», которая так огорчала в свое время профессора Чар- гоффа, — независимо даже оттого, как они к моим идеям относятся.
Есть впрочем — как не быть? — и другая категория рецензентов, которые не критикуют аргументы автора по существу, не отвергают их и не принимают, но исходят из того, что всякая непривычная мысль незаконна уже в силу своей непривычности.
Смотрите, как бы говорят они читателю, автор сравнивает средневекового царя с первым секретарем ЦК КПСС. Откровенная ведь ересь. «На грани историософии». Что, спрашивается, может быть общего у князя Шуйского с аппаратчиком Хрущевым, к тому же разделенными тремя столетиями?
Не знаю, почему, но к такого рода критике сложилось у меня стойкое отвращение. Может быть, потому, что уж очень напоминает она отзывы пушкинских помещиков об Онегине: помните, «сосед наш неуч, сумасбродит, он фармазон, он пьет одно стаканом красное вино»?
Нет слов, бывают рецензенты и похуже. Иные вырывают из контекста отдельные фразы и танцуют над ними канкан. Самоутверждаются, одним словом. Это, конечно, неприятно, но рецензенты, которые не враги и не друзья, а просто ленивы и нелюбопытны, все-таки противнее.
Как бы то ни было, пишу я эти заметки не для них, а для тех, кто любопытен и понимает нетривиальную мысль, согласны они с нею или нет. Хотя бы потому, что не так уж и часто она встречается...
часть первая
КОНЕЦ ЕВРОПЕЙСКОГО СТОЛЕТИЯ РОССИИ
глава первая глава вторая глава третья
Завязка трагедии Первостроитель Иосифляне и нестяжатели
глава четвертая ПврвД ГрОЗОЙ
глава пятая Крепостная историография
глава шестая «ДвСПОТИСТЫ»
глава седьмая Язык, на котором мы спорим Введение к Иваниане
глава восьмая ПерВОЭПОХЭ
часть вторая
ОТСТУПЛЕНИЕ В ТЕОРИЮ
часть третья
иваниана
глава девятая Государственный миф
ДЕСЯТАЯ
Повторение
глава
одиннадцатая заключение
трагедии
Последняя коронация?
ГЛАВА
Век XXI. Настал ли момент Ключевского?
л
глава десятая 577
Повторение трагедии
Наблюдателю, который на грани веков, где-нибудь около 1900-Г0 решился бы предсказать дальнейшее движение Иванианы, пришлось бы, я думаю, констатировать, что политической (не говоря уже о моральной) репутации Грозного царя нанесен смертельный удар. При всей спорности позиции Ключевского его приговор опричнине выглядел, казалось, окончательным. Отныне она должна была восприниматься лишь как символ политической иррациональности, как нервная судорога страны, впавшей в жестокий приступ самоистребления. Какие бы новые факты ни были открыты историками XX века и к каким бы новым заключениям они ни пришли, одно должно было остаться бесспорным: Иван Грозный и его опричнина реабилитации не подлежат. И стало быть, еще один «историографический кошмар» исключается. Ни новыхТатищевых, ни новых Кавелиных больше не будет.
Чванливая бравада Ломоносова, сентиментальное негодование Карамзина и холопские восторги Горского равно должны были казаться теперь порождением темной, архаической, чтобы не сказать мифологической, эры Иванианы. И мифы медленно отступали перед беспощадным светом разума. Отступали, казалось, навсегда. Историки осознали, что в Иваниане переступлен какой-то порог, за которым нет возврата к допотопным эмоциям и «государственническим» символам. Едва ли может быть сомнение, что авторитет и спокойная мудрость Ключевского сыграли в этом повороте решающую роль.
В конечном счете сводилось все к тому, что драма уходит из Иванианы и превращается она в более или менее бесстрастное и респектабельное занятие архивистов и профессоров, бесконечно далекое от любопытства профанов и политических бурь. Из центра философских схваток, из способа самоосознания общества возвращается, на-
19 Ншт
конец, Иваниана в материнское лоно академической историографии — таков, вероятно, был бы прогноз объективного наблюдателя в точке пересечения двух столетий.
Исходя из положения дел в тогдашней Иваниане, он был бы совершенно прав. Исходя из положения дел в тогдашней России, ошибся бы он непростительно. Ибо главная драма была как раз впереди: третий «историографический кошмар» поджидал Иваниану за новым поворотом в судьбе страны. Из петровской полуЕвропы она возвращалась в московитскую Евразию. И масштабам этой цивили- зационной катастрофы суждено было превзойти все, что в ней со времен опричнины происходило.
Я говорю сейчас не только о холопских гимнах «повелителю народов» и «великому государственному деятелю», которые предстояло услышать следующему поколению русских читателей Иванианы от следующего поколения русских историков. Говорю я о том, что снова попытаются они рационализировать иррациональность террора и оправдать неоправдываемое. Как все это произошло, мы скоро увидим.
А пока, чтобы дать читателю возможность представить себе масштабы грядущей реабилитации первого русского самодержца, сошлюсь лишь на один факт. Никогда, даже во время обоих предшествовавших «историографических кошмаров», не позволил себе ни один русский историк открыто оправдать вместе с опричниной величайшее зло, принесенное ею России, — порабощение соотечественников, крепостное право. Крестьянское рабство гирей висело на ногах адвокатов Грозного. Его откровенная реакционность бросала мрачную тень на светлые ризы «прогрессивной опричнины». И вот в 1940-е само крепостное право объявлено было прогрессивным. Так и скажет И.И. Полосин: «Усиление крепостничества тогда, в XVI веке, означало усиленное и ускоренное развитие производительных сил страны... Крепостничество было естественной стихийной необходимостью, морально омерзительной, но экономически неизбежной».[22]