— Эй, малой, ты что?
Малой — так прозвали его. И правда, росточка он был невеликого и в плечах не аршин, но — крепенький, хваткий и быстрый. Если что случалось в дороге — телегу приподнять, колесо поправить — он тут быстрее всех.
От Мстиславля до Москвы примерно пятьсот верст, а ехали чуть не месяц: то колесо ломалось, то ось, то захромала лошадь. Не старый еще человек помер на дороге, пришлось хоронить; одна баба поехала глуздами. Как увидит большое село, кричит радостно: «Амтислав! Амтислав!» То есть — Мстиславль. Пришлось искать попа, чтобы снял бесовство. Зато потом до самой Москвы ни звука не произнесла. Настроение у людей менялось: бабы порой пели, порой плакали, мужики были повеселее. Неправда, как-нибудь устроимся, будем жить. Несколько человек сбежало по дороге, стражники за ними особо не гонялись: хватит тех, что остались. Тридцать одного человека привезли в Москву. В Москву—так говорилось, на самом деле приехали и остановились в Воскресенске, верстах в семидесяти от престольной, в Новоиерусалимском монастыре. Приехали ночью, но монахи словно поджидали их: высыпали к воротам, вглядывались в лица, ласково здоровались, неразборчиво повторяли какие-то молитвенные речения. Похоже, были предупреждены о скором привозе белорусцев. Монастырь являл собой одну деревянную церковь да стояло несколько изб для житья братии и хозяйствования. Две избы тотчас освободили для прибывших, как устроились сами — Бог весть, впрочем, как известно, монахи мало спят и едят. Не сильно накормили и гостей: принесли по кружке воды и краюхе хлеба, — и за то спасибо. Семейных — с женщинами и детьми — тотчас отвели в деревню, как-то устроились и они.
Степан проснулся рано, почти одновременно с монахами, вышел из душной избы, оглянулся, и настроение у него сразу повысилось: чем-то похоже оказалось на Мстиславль, — петляющая речка, похожая на Вихру, холмы, поросшие лесом. Конечно, деревня — не город, церковь только одна, деревянная, монастырская, хатки у людей победнее, но как-то живут... Затрубил пастух в хриплый рожок, заскрипели ворота хлевов, бабы и дети выгоняли коров в стадо. Просыпались и земляки, вылезали на солнышко. Местные жители уже прослышали о приезде белорусцев, с любопытством выходили к дороге, разглядывали. Вот уж будет нашим девкам радость, — читалось в лицах, — а хлопцам переживания.
А еще вылезали из деревенских изб мужики, которых свезли из окрестных деревень. Рубили лес за Истрой-речкой, возили землю на холм, чтобы издалека видны были будущие храмы.
Это был любимый монастырь самого патриарха Никона, и должен он стать Вторым Иерусалимом.
В стороне стоял еще один небольшой храм, восьмиугольный, со звонницей и кельей. По утрам в келью входил какой-либо монах, а то и сам настоятель, проверяя все ли там в порядке, чисто ли, горит ли лампадка перед иконкой Богоматери. Здесь изредка, когда раз в месяц, когда и чаще, ночевал сам патриарх Никон, останавливаясь по пути в Иверский монастырь. Сюда и пригласил однажды настоятель отец Гавриил Степана, показал на небольшую печь — побеленную, с лежанкой.
«Ты, я слышал, ценинные изразцы делал?» — спросил он. — «Знаешь, кто в этой келье останавливается?» — «Как не знать? Все знают». — «Вот и хорошо. Можешь ее украсить?» — кивнул на печь. «Могу», — ответил Степан. «Ну так с Богом. Трудись во славу Отца Небесного».
Конечно, не так просто было приступить к изготовлению изразцов. Нужно было построить два горна для обжига, печь для получения золы, сделать чан, чтобы растворять глину, выкопать колодец, поскольку требуется много воды. А еще жесть нужна листовая, чтобы сделать вывод жара и дыма наружу, шкура говяды для горна, уголь, много угля. Нужны и краски добрые, поскольку должно быть пригоже, а еще... «Все у тебя будет, — ответил отец Гавриил. — Начинай».
Назавтра же Степан получил в свое распоряжение коня с телегой и несколько дней ездил по окрестностям в поисках глины, мял ее, нюхал, пробовал на вкус: не должна быть ни сухой, ни жирной и чтобы поменьше песка. Выбрал на местном базаре две добрых бычьих шкуры. Наметил место для колодца, для чана.
А чтобы изразец был веселым, радужным, нужно приготовить на яичном желтке поливу и пять красок: синюю, желтую, красную, зеленую, голубую. А чтобы рисунок получился ясным, нужны кисти, много кистей. Их он изготовил сам: из свиной шерсти для первых линий, из конского волоса, из шерсти собачьей, из перьев молодых петухов. А рисунок должен быть такой, какой не встречается в жизни, но чтобы люди останавливались и говорили: красиво. Как это у него получилось? И чтобы говорили: кто это сделал? Покажите его нам! А он бы прошел мимо, как будто все это не стоило ему никакого труда. «Вот этот малой? Белорусец? Ничего не скажешь, молодец... »
Три монаха из молодых и три мужика из ближних деревень вызвались помогать: дрова возили вместе с ним, глину копали, строили. Наконец, приготовления были закончены. «Завтра начнем», — сообщил Степан отцу Гавриилу. Настоятель благословил на удачу в работе.
* * *
Долго шел. В середине пути, перед Вязьмой, попал в грозу, а спрятаться было негде, вымок, застыл и захворал. Сильно расхворался. Сам себе не признавался, что слабеет, шатает его слева направо, что свет Божий то меркнет в глазах, то ярче яркого вспыхивает, так ярко, как огнем горит. Наконец, понял: не дойдет до Мстиславля. Повернул к ближней деревне, увидел людей на улице, подошел. «Белорусец я, — сказал. — Из Москвы иду. Да вот прихворнул малость». Мог бы и не сообщать, что прихворнул, язык заплетался, и такой жар от него шел, что за три шага было слышно и видно. Но лучше бы все же не признавался: не так давно мор был в Москве, выкосивший половину народа, — испугались, отводили глаза, никто не позвал поесть-переночевать. Да и не надо — поесть, только бы голову где-нибудь приклонить, глаза, в которых жар и пожар, закрыть. Нет, глядят жалостливо, молчат сочувственно, а не зовут. Стоял Степан, уцепившись за забор, вот-вот рухнет вместе с ним, смотрел в землю, ждал, что скажут. А не дождался. Тогда оторвался от забора и побрел дальше, как мог, как получалось. Деревня была большая, с любопытством на него глядели и другие люди, но он уже не подходил к ним. Решил: выйдет за деревню и ляжет на травку — очень даже казалась она теперь мягкой, зовущей, — прикроет глаза, отдохнет, а там видно будет. И когда уже приостановился, чтобы лечь или рухнуть, услышал:
— Эй, белорусец, подожди!
Женщина бежала следом. Он ее не разглядел, не понял, чего хочет она, что говорит, понял только, что взяла его под руку и ведет за собой. Сперва — под руку, а потом взвалила на спину и потащила. Ну, это уже ему рассказали потом, когда болезнь миновала, и Степан, наконец, открыл глаза. А не мог он открыть их долго — может, неделю, а может, и две. Но вот увидел Божий свет, то есть избу на одно окошко, большую белую печь и женщину, что стояла в двух шагах и глядела на него. Увидел все это и подумал: хорошо. А потом начал вспоминать.
— Где я? — спросил. Давно не говорил, голос прозвучал незнакомо: слабо и хрипло.
— Дашка меня зовут, — вместо ответа сказала она.
Ага, Дашка. Что-то вспоминалось, а что... Вспоминать — тоже нужна сила, а ее не было. Опять закрыл глаза и сразу уснул. Но это уже был другой, хороший сон. На другой день, опять увидев Дашку, он сказал:
— Поднимусь.
Да не тут-то было. Силы не хватило даже ноги с топчана спустить.
— Лежи, — сказала Дашка.
Голос у нее был хороший, и сама — приятная. Хотелось на нее глядеть.
— Чего вылупился? — И улыбка у нее была хорошая. — Спи!.. А потом, увидев, что глаза открыты, пояснила: — Две седмицы ты у меня лежишь. Все думали — конец. А я надеялась — будешь жить.
Еще день и ночь пролежал Степан, а потом все же поднялся. А когда поел похлебки, что сварила для него Дашка, почувствовал веселье в душе и радость.
— Как же ты меня тащила?
— А что тебя тащить? Ты же малой. Я бы таких два взяла.
Она и в самом деле была большая и сильная.
А еще через неделю почувствовал, что совсем здоров.
— Что тебе сделать? — спросил.
— Можешь мою избу перекрыть?
— Ясно, могу. Солома есть?
— Есть.
Два дня трудился над крышей. Потом она попросила его перекрыть соломой сараюшко, потом помочь убрать-обмолотить просо, потом рожь, потом заменить половицу в избе, потом дверь в хлеве, потом углубить и расширить подпол, потом...
Порой к Дашке подходили бабы, к нему — мужики. Всех интересовало главное: останется или пойдет в свой Амтислав. Все советовали остаться. Чем тебе плохо? Дашка хозяйка справная. У тебя руки на своем месте. Будете жить.
Однажды вечером вошел в избу и увидел, что Дашка стоит перед ним в красной кофте, с полевым цветком ромашкой в волосах. А на столе — горячие щи, стопка блинов, сальце скворчит, кувшин киселя стоит. А посреди стола — еще один кувшинчик, правда, небольшой — крепкой горелкой весело в избе пахнет.