Тогда и сказал:
— Прости, Дашка... Пора мне, не дойду до зимы.
Она давно ждала эти слова и сразу опустилась на лавку, словно ноги не выдержали, заплакала.
— Как же я отпущу тебя, Степушка? Как мне жить теперь? Я тебя полюбила. Лучше бы ты тогда прошел мимо, лучше бы не побежала за тобой...
Так горько плакала Дашка, что у Степана едва сердце не разорвалось. Сел рядом, обнял за плечи.
— Я тебя тоже полюбил, — сказал он. — Только ведь она ждет. Отпусти меня.
— Как же я тебя отпущу? Я, наверно, умру без тебя, Степушка.
И еще неделю или две он жил у нее. И каждый вечер говорили об Ульянице.
— Она какая? Молодая, пригожая? Лучше меня?.. Это ей сапоги несешь? И платок ей?.. Нет, она тебя не ждет. Может, и вспоминает когда, а не ждет. Три года для женщины — много. Нашла она уже себе человека, если молодая и пригожая. Зачем ты теперь ей? Не ходи, останься. Тебе со мной будет спокойно. Я хорошая. Никогда не попрекну, слова дурного не скажу. А в Москве у тебя была женщина? Ясно, была. А она какая? Ты и ее бросил? Сильно тебя любила? Не жалко тебе ее было? Как ей теперь жить? А меня тебе не жалко? Сердце у меня кровью обливается, как подумаю, что хочешь уйти.
Но пришел день, и Дашка с сухими глазами сказала:
— Будешь возвращаться в Москву, зайди ко мне. Может, тогда останешься. Я тебя буду сильно ждать.
А еще на прощанье сунула ему в руку четвертачок, то есть полуполтинник. «Залог тебе, — сказала. — Будешь идти обратно, отдашь».
***
— Красота, — сказал настоятель, батюшка Гавриил, когда увидел, что получилось. — Недолго ты у нас поживешь. Заберут тебя.
Так и вышло.
Архипастырь приехал поздним вечером, было уже темно, келью освещала только лампадка, и он не заметил перемены. Келья была просторной, но для него, высокого и могучего, казалась мала. Впрочем, такую он захотел, заказал при строительстве. Долго молился перед образом Пресвятой Богородицы, лег отдыхать в призрачном свете лампадки, но утром, увидев покрытую изразцами печь, даже прервал молитву. «Кто сделал?» — спросил отца Гавриила. «Степан Иванов-Полубес, белорусец». — «Покажи его мне». И когда увидел Степана, сильно смутившегося перед ним, пред его горящими, как черные угли, глазами, Патриарх удовлетворенно кивнул. «Заберу его у тебя, — сказал настоятелю. — Поедет в Москву, в Гончарную слободу. Государыня Мария Ильична просила найти мастера по печным изразцам. Он и храмы наши московские украсит». Согласия Степана никто не спросил, и спустя несколько дней он оказался в Москве.
Гончарная слобода была веселым местом. Горшки, кувшины, кружки и, конечно, всевозможные игрушки, свистульки делали тут каждый Божий день с утра до вечера. Звон стоял, когда горшечники, проверяя свои изделия или продавая, смело стучали палочками по бокам. Звук должен быть звонкий, плотный, со всех сторон одинаковый и, упаси Господи, не дребезжащий. Тоже и горшечники оказались людьми веселыми, доброжелательными. Узнав, что появился новенький, шли знакомиться. Кто таков, откуда, что умеешь? Узнав, что не горшечник, а ценинник, выказывали уважение: таких мастеров мало, а на Гончарной и вовсе нет. Непонятно было, для кого работает Степан, а когда узнали — для царицы и патриарха Никона, — были озадачены: очень большой человек. И ответственность у Степана будет большая: страшно. Куда спокойнее продавать горшки бабам и мужикам.
Перевезли из Воскресенска и его горны, формочки, столы и полки для сушки, краски. Землю для работы отвели недалеко за Гончарной. Искать здесь глину ему не пришлось: гончары показали овражек, где в обрыве виднелась хорошая большая прослойка почти без песка. Песок для изразцов — беда. Для того и устраивают чаны, чтобы растворять глину, чтобы песок оседал на дно. Осядет — воду, не возмутив, надо слить... Потом глину собрать в кругляши, высушить, разбить в пыль, просеять... «Э, нет, — сказали гончары. — Нам такая работа не по душе». Весь поселок ходил поглядеть, как работает белорусец. С Варварой тоже познакомился здесь. Все женщины поселка перебывали, как их запомнишь? А Варю запомнил: улыбка у нее была такая, что сразу запоминается. Будто немного совестно ей, что пришла незваная, стоит за плечами.
«Быстро бегаешь, белорусик, красиво работаешь», — сказала. Так и звала его впредь: белорусик. А приходила часто. Все уже нагляделись, потеряли интерес — работа и есть работа, — а она приходила. Стоит, смотрит, молчит и — будто грустно ей. А наверно, и было грустно, потому что хоть и красивая, а Степан не оборачивался к ней, работал, будто никакой женщины за спиной нет.
— Поговори со мной, белорусик, — жалобно произнесла однажды.
Он только что размешал глину в чане, ждал, когда осядет песок. Сел на скамейку рядом. Если женщина просит поговорить с ней, значит, хочет о себе рассказать.
— Говори, — сказал он.
И она рассказала, что отец ее был гончар, и замуж она вышла за гончара, муж был хороший человек, но два года уже как нет его: распился, убили. Деток у нее нет и родителей уже нет. Живет тем, что продает на Москве чужой товар: кружки и свистульки, а как будет жить дальше, неизвестно.
— А хочешь блинов с грибками?
— Хочу, — ответил он.
— А кисель ты какой любишь? Овсяный, гороховый?
— Любой.
— Тогда я тебе оба сделаю.
Он ей тоже рассказал про себя. Про город Мстиславль, про войну, когда войско Трубецкого вырезало весь город, про Новоиерусалимский монастырь, про то, как понравилась его работа самому Никону.
— А жена аль невеста у тебя в Мстиславле есть? — жалобно спросила она.
— Есть. Невеста. Скоро придет в Москву.
Варвара вздохнула, дескать, так я и знала.
А когда признался, что было у него в Мстиславле странное прозвание «полубес», она рассмеялась.
«Какой ты полубес, ты — ангел».
Так вот они и сошлись.
***
В основном шел пешком, но иногда удавалось подъехать. Обычно, услышав стук колес, оборачивался, просительно улыбался во весь рот. «Подвези, родимый!» Останавливались, конечно, не все. Иные вперялись равнодушным взглядом, как в пень или сухую осину.
Вчерашним днем, услышав позади лихой галоп и веселые крики, отступил на обочину, не надеясь, что остановятся. Проситься есть смысл только к тем, кто-либо плетется шагом, либо бежит жалкой рысью, но никак не к тем, кто с песней летит по воздуху. Впрочем, и эти, увидев его, начали придерживать коней, но лишь настолько, чтобы не промахнуться. Хлестнули кнутом по спине и с хохотом помчались дальше. Это была ему наука, больше не оглядывался, не просился: как-нибудь доберется пешком, днем больше, днем меньше. А если, к примеру, опять мчалась веселая тройка, то и вовсе соступал с дороги подальше, поскольку не только кнутом можно получить, но и попасть под оглобли.
Еще проблема — как прокормиться. Была у него малая денежка: один целковый, один полтинник и два полуполтинника, то есть четвертака, но их он хранил для Ульяницы. Если шел по большому селу, подходил к людям, просил любую работу. Почти всегда находилась немощная старуха или отягощенный заботами хозяин, которые охотно принимали его. Пришлось по дороге и крыши крыть, и могилы копать, и заборы чинить. В общем, заработать на один обед или ужин удавалось почти всегда, а кто сказал, что есть надо два раза в день?
Вчера, за Вязьмой, остановил его человек не вполне мужицкого вида: сермяга не сермяга, и назвать непонятно как, сапоги сбитые, кривые, но все же не лапти.
— Куда путь держишь?
— Далеко, отсюда не видно, — охотно отозвался Степан.
— Хочешь поработать на моего барина?
— А что делать надо?
— Стойло почистить.
Что ж, дело простое, но... Увидев вопрос в глазах Степана, незнакомец продолжил:
— Пятак не обещаю, но щец наешься до отвала и в дорогу что дам.
Согласился без разговоров. Хорошо бы, конечно, сперва поесть, а потом
работать, но постеснялся сказать, что голоден, а тот, видно, не догадался.
Стойло оказалось большое, на десять коней: барин был не бедный. Особо запущенным оно не было, однако последнюю неделю явно не убиралось.
— Конюх помер неделю тому, — пояснил человек, которого Степан про себя назвал «полупанком».
Получил вилы, лопату, скребки, тачку на одном колесе и с охотой начал работать. Отметил в памяти это село, где, по-видимому, можно заработать, когда будет идти с Ульяницей.
Трудился в поте лица и к вечеру навел в стойле порядок. Полупанок заглянул, кивнул, принимая работу, сказал: «Иди за мной».
Идти пришлось недолго. Дом его — довольно большой, высокий и просторный, но все же мужицкий — стоял неподалеку от барского.
— Подожди, — сказал и ушел за калитку. Вернулся скоро, вынес краюху хлеба.
— А щец? — спросил Степан.
— Щец прокис, — ответил полупанок, захихикал и скрылся в доме.
Хотел Степан запустить краюхой в спину, уже и руку занес, но одумался.
Голод — сильнее обиды. Пошел дальше. Опять же, если кто пустит на ночлег и пригласит за стол — совсем иное дело, если сядет со своим хлебом. А вот и чистый ручеек на дороге. Сел на берегу, достал кружку из котомки, зачерпнул воды. Хлеб у полупанка оказался, хоть и черствым, но вкусным. Все же хорошо, что не запустил краюхой ему в спину.