– Я потому такой красный, что мне очень жарко.
Девица покатилась со смеху. Но Кристоф на нее не обиделся, как обижался только что на публику; наоборот, этот смех ему понравился, а когда она его поцеловала, это ему понравилось еще больше.
Тут он увидел дедушку. Старик стоял в коридоре у входа в ложу; на лице у него был написан восторг и вместе с тем смущение: ему тоже хотелось подойти и вставить словечко, но он не смел, так как его не позвали, и только издали наслаждался триумфом внука. Кристофа вдруг охватила горячая любовь к дедушке; ему захотелось, чтобы бедному старику тоже отдали должное, чтобы все узнали, какой он замечательный человек. Это развязало Кристофу язык; он потянулся к уху своей новой приятельницы и прошептал:
– Я хочу сказать вам один секрет.
Она засмеялась.
– Какой?
– Помните, в моем менуэте есть такое красивое трио? Ну, в том менуэте, что я играл? Помните? (Он тихонько пропел это трио.) Ну вот! Так это дедушка сочинил, а совсем не я. Остальное все мое, а вот это, самое красивое, это дедушкино. Он только не велел никому говорить. Вы никому не расскажете? – И, указывая на старика, Кристоф добавил: – Вот это мой дедушка там стоит. Я его очень люблю. Он очень добрый и все для меня делает.
Дочь герцога еще веселее расхохоталась, сказала, что Кристоф душка, расцеловала его в обе щеки и, к великому конфузу и дедушки и внука, немедленно повторила это признание вслух. Все тоже засмеялись, герцог поздравил смущенного старика, а тот тщетно пытался что-то объяснить, путаясь и заикаясь, словно уличенный в преступлении. Но Кристоф надулся, и, сколько ни заигрывала с ним потом герцогская дочь, он молчал, как каменный: он презирал ее за то, что она не сдержала слова. Из-за этого предательства он был теперь совсем не такого высокого мнения о коронованных особах. Он был так возмущен, что уже не замечал ничего вокруг и не слыхал даже, как герцог, смеясь, объявил, что назначает его своим придворным пианистом – Hof Musikus'ом.
Потом Кристофа увели, но и в фойе и на улице люди подходили к нему с поздравлениями, а некоторые даже целовали в щечку, к крайнему его неудовольствию, так как он не любил поцелуев, да и вообще терпеть не мог, чтобы им распоряжались без его согласия.
Наконец пришли домой, и, захлопнув за собой дверь, Мельхиор тотчас принялся бранить Кристофа; он обозвал его “простофилей” за то, что тот разболтал про дедушкино трио. Кристоф, считавший, что совершил похвальный поступок, достойный поощрения, а не упреков, возмутился и наговорил отцу дерзостей. Отец тоже вознегодовал и заявил, что по-настоящему Кристофу надо задать хорошую трепку, ну да уж ладно, счастье его, что он играл прилично, поэтому его прощают, но, конечно, из-за его глупости весь эффект концерта пропал. Кристоф, оскорбленный в своем чувстве справедливости, обиделся и ушел в угол; там он и сидел, насупясь и мысленно казня презрением отца, юную принцессу и весь мир. Его уязвляло и то, что приходившие соседи, смеясь, обращались с поздравлениями к Мельхиору и Луизе, как будто это они, а не он отличились в концерте и вся заслуга принадлежит им, а сам он – так, ничто, неодушевленный предмет, их собственность.
Неожиданно появился придворный лакей и принес подарки – великолепные золотые часы от герцога, а от его дочери коробку превосходных конфет. Оба подарка очень понравились Кристофу, – трудно сказать, который больше, – но он не хотел в этом признаться даже самому себе и продолжал хмуриться, искоса с вожделением поглядывая на конфеты и раздумывая, прилично ли ему принять этот дар от особы, которая обманула его доверие. Он совсем уж было решил, что ничего, принять все-таки можно, как вдруг отец потребовал, чтобы он немедленно сел за стол и написал благодарственное письмо под его диктовку. Это уж было слишком! Сказалось ли нервное возбуждение, вызванное событиями дня, или Кристофу было стыдно начинать письмо, как требовал отец, раболепными словами: “Вашего высочества маленький слуга и музыкант – Knecht und Musicus”, – но Кристоф вдруг неудержимо расплакался и больше от него ничего не удалось добиться. Лакей ждал, насмешливо улыбаясь. Пришлось Мельхиору самому на” писать письмо. Это не улучшило его настроения. В довершение всех бед Кристоф уронил часы, и они разбились. Тут уж его разбранили не на шутку. Мельхиор пригрозил, что его оставят без сладкого. Кристоф дерзко ответил, что он и сам его есть не станет, Луиза вздумала в наказание отобрать у него конфеты. Кристоф, окончательно обозлившись, закричал, что она не имеет права – “конфеты мои, их мне подарили, а не тебе, никому не отдам!”. Ему закатили пощечину; тогда, в исступлении, он вырвал коробку из рук матери, швырнул ее на пол и растоптал ногами. Его выпороли, унесли в спальню, раздели и уложили в постель.
Вечером собрались гости, и все уселись за обед – роскошный обед, специально приготовленный по случаю концерта; Луиза хлопотала целую неделю. За столом громко смеялись и чокались. Кристоф все это слышал, мечась по подушке, и чуть не умер от такой несправедливости. Приглашенным сказали, что мальчик очень утомился, и больше о нем никто не вспоминал. Только когда обед кончился и гости уже расходились, в спальне послышались шаркающие шаги. Жан-Мишель склонился над кроваткой”, с чувством поцеловал Кристофа, проговорил: “Милый мой, дорогой мальчик!..” – и тотчас, словно устыдившись, ушел, сунув Кристофу принесенные в кармане лакомства.
Это немного утешило мальчика. Но он так устал от пережитого за день, что у него не хватило сил подумать о том, что сделал дедушка, не хватило сил даже притронуться к припасенным для него сластям. Его разламывало от усталости, и он почти сейчас же заснул.
Сон его был тревожен. Нервы еще не угомонились – Кристофа то и дело подбрасывало, словно от электрического тока. В его сновидениях звучала нестройная музыка. Среди ночи он проснулся. Увертюра Бетховена, которую он слышал днем, гремела у него в ушах. Она наполняла всю комнату своим прерывистым дыханием. Кристоф сел в кровати, протер глаза. Во сне это или наяву?.. Нет, это не сон. Он узнавал эту музыку – эти вопли гнева, эти бешеные выкрики, он слышал, как колотится это неукротимое сердце, словно хочет вырваться из груди, как кипит в жилах эта неистовая кровь; в лицо ему хлестал ветер – ураган, который мнет тебя, и крутит, и валит с ног, и вдруг сам падает ниц, побежденный титанической волей. Эта гигантская душа внедрялась в его душу, раздвигая границы его существа, превращая его самого в великана. Он шагал по земному шару. Он был как гора, и бури бушевали в нем. Бури гнева!.. Бури страданья!.. О, какая боль!.. Но это ничего! Он чувствовал в себе такую силу!.. Страдать? Пусть! Он готов. Еще! Еще!.. О, как хорошо быть сильным! Как хорошо страдать, когда ты силен!..
Он рассмеялся. Смех звонко прозвучал в ночной тишине. Отец проснулся.
– Кто там? – окликнул он.
Мать ответила шепотом:
– Тише! Это он во сне.
И все трое умолкли. И все умолкло вокруг. Затихла музыка. И в тишине слышно было только ровное дыханье людей, спавших в комнате, – невольных попутчиков, брошенных судьбой в одну и ту же утлую ладью, которую необоримой силой увлекало куда-то в ночную темь.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СМЕРТЬ ЖАН-МИШЕЛЯ
Прошло три года. Кристофу скоро минет одиннадцать. Занятия музыкой продолжаются. Гармонию он изучает под началом старика органиста из церкви святого Мартина, дедушкиного друга, ученейшего Флориана Хольцера, не устававшего внушать своему ученику, что аккорды – чередование столь любимых Кристофом аккордов, от которых замирает сердце и холодок пробегает по спине, – что все эти аккорды неблагозвучны и под запретом. На недоуменный вопрос мальчика неизменно следует ответ: запрещено правилами. Но Кристоф, в крови которого живет неприязнь к дисциплине, больше всего любит именно запрещенные гармонии. И с какой радостью он отыскивал крамольную гармонию у великих композиторов, и с каким торжеством показывал деду или учителю, на что дедушка отвечал, что у великих музыкантов это и в самом деле восхитительно и что Бетховену или Баху все дозволено. Учитель же, менее сговорчивый, сердился и ядовито замечал, что как раз эти места отнюдь не лучшее в их творениях.
Кристоф по-прежнему имел свободный доступ в концерты и театр. Там он перепробовал понемножку все инструменты. В скором времени мальчик уже неплохо играл на скрипке, и отец решил, что пора ему занять постоянное место в оркестре. Кристоф так успешно справлялся со своей партией, что после нескольких месяцев испытания его официально зачислили второй скрипкой в Hof Musik Verein. Так он начал зарабатывать на жизнь, и давно пора, потому что дома дела шли все хуже и хуже. Мельхиор становился все невоздержанней, а дедушка заметно дряхлел.
Кристоф понимал, сколь плачевно положение семьи. Он сразу повзрослел, ходил с серьезным и озабоченным видом. Он мужественно исполнял свои обязанности, хотя работа в оркестре его не интересовала: вечерами он чуть не валился со стула от желания спать. Театр не доставлял теперь ему прежних радостей, которые он испытывал, когда был еще маленьким, то есть четыре года назад. Мог ли он тогда мечтать о таком счастье: сидеть вот здесь перед своим пюпитром, перед которым он сидит сейчас? А сейчас большинство исполняемых оркестром пьес ему не нравилось; он еще не решался вынести свой приговор: просто глупые пьесы, думалось ему; а когда случайно играли что-нибудь истинно прекрасное, мальчика сердило исполнение – слишком уж простодушное, как ему казалось; самые любимые вещи вдруг чем-то становились похожи на его коллег-музыкантов, которые, как только опускался занавес, прекращали дуть или пиликать, утирали, улыбаясь, мокрые лбы и спокойно поверяли друг другу незамысловатые новости, будто они и не играли целый час, а просто проделывали гимнастические упражнения. Кристоф часто видел теперь белокурую певицу с босыми ногами, предмет своих детских воздыханий, встречался с нею в антрактах, в ресторанчике при театре. Певица, узнав о его юном чувстве, охотно целовала своего поклонника, но ласки ее не доставляли Кристофу ни малейшего удовольствия, ему отвратительно было в ней все – жирный слой грима, запах, пухлые руки, непомерный аппетит; теперь он просто ее ненавидел.