Ресницы и губы Рамут задрожали, и она еле слышно пробормотала:
– Значит, это было... просто случайно? И ты меня не хотела? Не хотела, чтоб я рождалась?
Настежь открытое, трепещущее, готовое вот-вот разбиться сердце дочери лежало сейчас в руках Северги. Зачем Рамут было знать, что её горе-матушка пыталась от неё избавиться по дурости – падала, поднимала тяжести и применяла прочие уловки? Узнай она – и её любящее сердечко раскололось бы на кусочки, вдребезги, и не склеить ничем, не залечить, не спасти.
– Иди сюда, – хрипло проговорила пересохшими губами Северга, притягивая дочь к себе и заставляя забраться на постель с ногами. – Иди ко мне и слушай. Да, это было неожиданно для меня. Я отстала от войска, и это была просто беда, просто караул. Так я думала тогда. Не знаю, чем бы всё кончилось, если бы не тётя Беня. Я была изломана, искорёжена. Девять месяцев я носила тебя в искалеченном теле. Это были девять месяцев сплошной боли и мучений. Самые трудные, самые ужасные месяцы. Я была дурой. Тупицей, которая не понимала, что на самом деле это лучшие девять месяцев в её жизни. Что это было счастье. Понимание пришло только спустя долгие годы. Понимание того, что если б не было тебя, мир был бы беспросветен. Жесток, туп и безнадёжен. Достоин только страданий и войны. И рек крови. Он заслужил это... – Северга перевела дух, отдыхая от этих слов-ударов, слов-сгустков, которые выходили из груди со сладкой болью. И продолжила с призраком улыбки на жёстких губах: – Но в нём есть ты. И миру повезло. Он даже не подозревает, как.
Объятия Рамут обрушились на Севергу, будто горный обвал. Пискнув, девушка бросилась на неё и стиснула с такой силой, что навья с хриплым смешком похлопала дочь по лопатке:
– Ну-ну... Детка, ты меня задушишь.
– Прости, матушка. – Руки Рамут разжались, и она уселась рядом – смущённая, но уже от счастья.
И, утонув в этом синеглазом счастье, Северга одним махом опьянела. Такой пьяной она себя не чувствовала даже после той непростой дороги в Дьярден, к пытавшейся свести счёты с жизнью Темани; впрочем, тот хмель был тягостным, а этот дарил крылья.
– Скажи, а... Ну... – Рамут опять была во власти неловкости – кусала губу, водила пальцем по одеялу, опускала глаза. – Помнишь, когда я была маленькая, ты сказала, что я красивая?
– Я и сейчас не изменила своего мнения. – Северга, зная, что смутит этим Рамут до обморока, всё-таки заглянула ей в глаза – так нежно, как только могла. Но, видно, получалось опять как обычно – то есть, странно и пугающе.
– Нет, ты скажи мне не как матушка, а как... – Рамут споткнулась, очаровательно краснея. – Ну... ты понимаешь, как кто.
– Нет, не понимаю. Скажи без ужимок. – Северга вроде бы шутила, но опять доводила этим Рамут до оцепенения. Она в тысячный раз проклинала свои глаза, холодные то ли от природы, то ли от тех рек крови, в которых ей довелось искупаться. – Ну, детка, скажи, не стесняйся. Это моя природа, моё нутро. Если ты этого стыдишься, значит, ты меня не принимаешь.
Рамут выдохнула и посерьёзнела до смертельной бледности, вскинула на Севергу большие, полные страха и решимости глаза.
– Как... как женщина, которая любит женщин, – выговорила она.
– Ну вот, сразу бы так. – Навья и рада была бы отвести взгляд и не мучить им дочь, но не могла не любоваться ею. Приблизив губы к уху Рамут, она ласково, бархатно выдохнула: – Да. Красивая. Ты не осознаёшь этого и не пользуешься этим, и это делает тебя ещё прекраснее.
Щёчками Рамут можно было растапливать камин вместо огнива: дрова загорелись бы вмиг. Северга сдержала порыв нежности и не поцеловала ни одну из этих дивных щёчек. Она почему-то опасалась, как бы Рамут не приняла материнскую ласку за что-то иное – то, что, как казалось Северге, и смутило дочь утром, когда одеяло упало. Чёрный волк-страж, который стерёг чистоту их отношений, рыкнул теперь на саму Севергу. Похоже, в голове помутилось и у него, и у навьи. Письмо, будь оно неладно, внесло эту путаницу. Нет, в себе Северга не сомневалась ни капли – она мучительно боялась напугать Рамут.
А дочь опять разглаживала мятый листок, строчки на котором Северга писала у ночного костра, подложив на колено какой-то плоский обломок – то ли дощечку, то ли ещё что-то. Бой кончился, на её доспехах ещё бурели пятна крови, а она выводила пером: «Передавай привет Рамут». Письменный прибор ей тогда одолжил десятник-секретарь – бегун по поручениям у пятисотенного.
– Матушка, скажи, а она... – Рамут выделила голосом это слово, «она», и опять потупилась. – Она значит для тебя так же много, как я? Или больше?
Если Северга повергала дочь в трепет взглядом, то та с лихвой отыгрывалась за это, обстреливая её этими вопросами. Для ответа на каждый из них требовалось вывернуть душу, и это было сладко и больно одновременно. Соперничала ли Темань с Рамут в её сердце? Пожалуй, жена владела чем-то другим, какой-то иной частью навьи, а сердце лишь издали смотрело, то хмурясь, то улыбаясь, на эту возню. Стараясь быть правдивой, Северга сказала:
– Она – лишь женщина, с которой я... провожу ночи. С ней иногда и днём приятно побеседовать, она по-своему славная и нравится мне... Но ты – это совсем другое. Я жизнь отдам за тебя. Я уничтожу всякого, кто хотя бы в мыслях вознамерится причинить тебе вред.
Идя за правдой, Северга оступилась и упала на колено в обжигающий вопросительный холод скорби и боли, с которыми на неё вскинулись глаза дочери. Зверь-убийца выглянул наружу, показал своё истинное лицо, и Северга осадила его, но было слишком поздно.
– Значит... ты их убила, да? – проронила Рамут.
Рассказывать сказки про «поговорить и отпустить» теперь уже было бесполезно. Как она не уследила, как позволила этому сорваться с языка? Это могло перечеркнуть всё – страшным, кровавым порезом, новым шрамом. Это могло изувечить всю нежность, всю изнанку души и то драгоценное «больше, чем что-либо на свете»... Могло, но отступать стало некуда.
– Да. Я не могу лгать, глядя тебе в глаза. – Губы Северги снова затвердели, а взгляд подёрнулся льдом, и она не могла ничем это смягчить и исправить. Оставалось лишь надеяться, что Рамут выдержит, что не убежит в слезах и не отвергнет зверя-убийцу, готового валяться у её ног покорным щенком. – Эти подонки заслужили смерть. И тот, кто их послал, тоже.
В глазах Рамут сиял грустный свет, и зверь-убийца сжался в робкой надежде: может, всё-таки не придётся ему умирать от тоски по Ней и рваться навстречу гибели, потому что Она отвергла, оттолкнула, прокляла? Может, Она и протянет руку... И погладит жёсткую гриву.
– Матушка, ты убила их не потому, что тебе нравится это делать, – вздохнула Рамут с нежной болью во взгляде, от которой Северге хотелось и выть волком, и целовать ей руки. – А потому что ты хотела защитить меня. Ты думала, что они могут вернуться и попытаться снова. Я знаю, что ты убиваешь на войне. Тетушка Бенеда говорит, что деньги, которые ты присылаешь, пахнут кровью – и твоей, и чужой. И она права... Я чувствую страдания живых существ... Чужую боль. Она есть там, эта кровь, хоть её и не видно. Но это твой путь, с которого тебе уже не свернуть.
Когда Рамут смолкла, зверь распластался на брюхе у её ног, всем своим видом говоря: «Я – твой. Твой навек. Только в твоих объятиях я живу, а вне их – убиваю». Глаза Северги были закрыты, губы сжаты, но сердце падало в мягкие руки Рамут без страха быть разбитым. Ни одной слезы не просочилось наружу, она просто не умела плакать, но душа вскрикнула, когда пальцы дочери коснулись щёк и погладили шрам. И это был крик не боли. Совсем нет.
– Да, война – это моя работа. – Северга открыла глаза, по-прежнему холодно-пристальные, но верила, что Рамут знает истинное их выражение – то, которое молчаливо сияло в душе, невидимое для посторонних и предназначенное ей одной – Ей, Единственной. – Тётя Беня лечит и спасает жизни, а я калечу и отнимаю их. Вот такие вот шутки у судьбы. Может быть, и правильно, что тётушка не хочет принимать от меня помощь. Но я не знаю, что я ещё могу сделать для тебя.
Дыхание Рамут тепло коснулось щеки Северги. Девушка придвинулась ближе, прильнула, и навья, не веря своему счастью, осторожно обняла её за плечи. Только бы не напугать, только бы не ошибиться снова, не ляпнуть что-нибудь лишнее.
– Ты уже сделала, – кротко улыбнулась Рамут. Невозможная, непостижимая, недосягаемая в своей светлой красоте. – Я благодарю тебя.
Голос Северги осип, горло пересохло, а под рёбрами жгло; никто, ни одно существо на свете не могло вот так бросать её от чувства к чувству – то в ослепительно светлые выси блаженства, то в холодную тьму отчаяния. Только она, только Рамут.
– Я ничего не сделала, детка. Ничего, за что можно быть мне благодарной.
Ответ качнул Севергу и бросил в горячие объятия хмеля:
– Просто за то, что ты есть у меня.
Больше навья не сдерживалась. Словно в пьяном угаре она прошептала:
– Ты моя. Только моя, детка. Даже когда у тебя будут мужья, ты останешься моей. Ты – мой воздух, моя душа, мой свет. Твои глаза согревают меня издалека и не дают окончательно превратиться в холодную тварь, в чудовище, способное лишь убивать. Ты держишь меня, не даёшь уйти за грань... Если ты отвернёшься от меня, мне останется только умереть.