— Угу, — сказал Брайн, тоже собираясь уходить.— Они тебя еще загонят в шахту.
Ровно в шесть Брайн заглянул в трубу, но ничего не мог там разглядеть. Тогда он стал на колени и по пояс залез в трубу; она была вся в саже, душная и теплая. Одно усилие — и он уже внутри, распластался на животе и волочит за собой лопату, готовый взяться за дело. Извиваясь, он продвигался вперед по кирпичной кладке, увлеченный новым для него мрачным миром. Здесь было темно и тесно, ни один звук не долетал снаружи. Он замер, удивленный и даже в какой-то мере польщенный тем, что ему позволили проникнуть в сказочный механизм мира промышленности, и решительно не желал приступать к работе, не насладившись этой минутой. Здесь было тепло и страшно, если думать о страхе, но он не стал думать, а, продвинувшись еще на несколько футов, добрался до кучи горячей золы, поднимавшейся чуть ли не до самого верха.
Оставаться здесь было невозможно, он почти утонул в золе и саже, которая забивалась ему в нос, в глаза, в уши. Он попытался ползти назад и, обнаружив, что не может повернуться в такой тесноте, похолодел от ужаса. Поднятая им пыль затрудняла дыхание, и он лежал, точно мертвый, в этом бесконечно длинном гробу, только часто-часто дышал, словно хотел прочистить горло. Прошло больше года, с тех пор как он ушел из школы, и это была его вторая работа, так что он считал себя опытным рабочим, человеком из фабричного мира, он уже курил и выдавал себя за восемнадцатилетнего в пивных, где официанты старались не замечать его; ухаживал за девчонками, которых удавалось подцепить, а в прошлую субботу даже участвовал в драке и теперь вовсе не собирался пасовать перед горсткой какой-то паршивой сажи.
Он перестал двигаться, и страх его рассеялся. «Вот только вылезу, отдышусь, а потом уж по-настоящему за дело». Но нужно было ползти, лежать слишком долго в обнимку с этими кирпичами было жарко. Да, жарища и духота тут страшная, хоть ведь в море, наверно, и похуже приходится. Он очутился в гробу, крышка которого была плотно закрыта, зато в изголовье и в ногах доски как бы выломаны; темнота напомнила ему угольные шахты, он подумал о том, что он будет похоронен здесь, на глубине тысячи футов, если не сумеет выкарабкаться. Жану Вальжану, когда он удирал по сточным трубам, и то, наверно, лучше было, а вот Эдмон Дантес, когда делал подкоп, тоже небось хватил лиха. Брайн взял горсть золы, надеясь, что она, остывая, уже начала твердеть, но она посыпалась у него между пальцами, как песок в песочных часах. «Вот, если бы мне нужно было из тюрьмы удрать, я бы и глазом не моргнул, раз-два и вылез бы, но тут, когда дело касается потрохов этой вонючей фабрики, где за гроши вкалываешь всю ночь, незачем стараться. А если им что не понравится, то плевать я на них хотел, да и проверить они не смогут». Ему жгло руки и колени, но он все полз назад по трубе, пока ноги у него не повисли в воздухе, и, увидев позади свет, он понял, что выбрался на волю.
Свет лампочек ослепил его.
— Быстро ты осмотрелся, — сказал мистер Уиткрофт. — За две минуты.
— А мне показалось, что я там год проторчал.— Брайн потер руки и коленки, стряхнул с одежды сажу, хотел взглянуть на свое лицо, но зеркальца нигде не было.— Сейчас полезу опять и покопаю немного.
— Вот молодец, — сказал Уиткрофт. — Только слишком долго там не сиди, а то еще загнешься, чего доброго. Я пошлю Билла Эддисона с другого конца. Так что вдвоем вы живо закончите.
«Может, оно и верно», — сказал себе Брайн, снова залезая в черную трубу. Сколько раз отец говорил ему: «Никогда не вызывайся добровольцем», а он не слушался, хотя здравый смысл ему подсказывал: раз начинают вербовать добровольцев, непременно жди беды. «И не суйся никуда сам». Отец говорил это с убежденностью, и Брайн видел, что он прав. В том-то и беда, что он вечно куда-нибудь суется или идет добровольцем и сам не знает, как это получается. Что-то такое, о чем человек и понятия не имеет, сидит в нем и только и ждет случая, когда ему предложат куда-нибудь вступить или пойти добровольцем, и не успеет он оглянуться, как уже лежит в такой вот «калькуттской черной яме»»*,
Тюрьма в Калькутте в середине XVIII века, «прославилась» тем, что в ее подземельях погибло от недостатка воздуха 123 человека
задыхается и орудует изо всех сил лопатой за какие-то семнадцать пенсов в час. Он обливался потом. «Так и чахотку получить недолго, — подумал он. — Лежишь тут часами, вдыхаешь эту черную сажу. Я уже и хрипеть начал».
Он постепенно прокладывал себе путь в трубе. Сверху зола была только чуть теплой, но, когда он добирался до кирпичного дна, она обжигала ему руки и колени. Он отползал немного, чтобы утихла боль от ожогов, потом снова полз вперед и еще быстрее работал лопатой. «И чего я так спешу, дурак? — спрашивал он себя. И отвечал, отправляя лопатами золу в конец трубы: — Чтобы скорее кончить»
Он уже проработал восемь месяцев на картонажной фабрике Робинсона, в высоком здании, почерневшем от времени, пропитанном запахом трудового пота. Фабрика стояла на длинной улице, застроенной небольшими двухэтажными домами с глубокими подвалами.
Сперва Брайн был чернорабочим, таскал тяжести, бегал по поручениям, подметал полы. Он отмечался в проходной каждый день в восемь утра и на несколько недель был приставлен к уборщице, помогал ей убирать контору, как только являлся на фабрику. Это была легкая работа, и благодаря ей утро не так долго тянулось, потому что по-настоящему он начинал работать только в девять. А в десять уже был перерыв на чай, и не успевал он оглянуться, как приходило время бежать домой обедать. У каждого директора фирмы был свой кабинет, а у мистера Роусона в кабинете висела огромная карта военных действий в Европе, красиво раскрашенная и такого масштаба, что можно было находить даже мелкие города, отбитые русскими у немцев, — каждый город, название которого объявляло московское радио под аккомпанемент десяти залпов из трехсот двадцати орудий, а потом в девятичасовой вечерней сводке повторяла Би-би-си. Солнечногорск, Волоколамск, Калач, Орджоникидзе, Дебальцево. Барвенково, Таганрог — названия, таившие в себе стальную твердость и могущество, знаменовавшие поражение немцев, хотя они сами еще не сознавали этого, знаменовавшие торжество силы, выступавшей теперь на стороне правого дела и продвигавшейся шаг за шагом к Берлину, к центру их страны. В расцвете своей черной славы немцы гусиным шагом двинулись на страну, где всеми заводами и всем имуществом владел народ, в страну, которая станет в один прекрасный день обетованной землей для всего человечества и где хлеб будет бесплатным, а люди будут работать только по четыре часа в день.
Само слово — Россия, Россия, Россия — волновало Брайна, как какое-то изначальное слово, корень всех слов (даже до того, как он узнал, что означает оно нечто гораздо большее, чем просто страну), и убеждало в ее непобедимости, и поэтому, когда он впервые услышал, что немцы вторглись в Россию, он радовался: ведь это означало, что война долго не протянется. Германия была для него страшным видением: чудовище, у которого зубы словно снаряды и руки точно штыки, и ноги как топоры, глаза сверкают, как оружейная сталь, волосы из колючей проволоки, низкий лоб из мешков с песком, тело заковано в броню; только теперь оно шатается и, оставляя кровавые следы, ползет прочь от Москвы и от Сталинграда под ударами Красной Армии, всей той массы рабочего люда, которая течет по своей земле, словно полноводная река мщения, и воздаст должное нацистским заправилам в Германии. И он улыбнулся этой мысли здесь, в черной дыре на фабрике Робинсона, подгребая золу под живот и проталкивая ее дальше к ногам, точно прах сожженных немцев.
Дома у него были собственные карты русского фронта, только не такие большие, как у мистера Роусона, но все-таки достаточно большие, для того чтобы обозначать на них карандашом извилистую ленту, где гуляет пламя и смерть. Это было увлекательно: он слушал сообщения о взятых городах и соответственно передвигал линию фронта. И, когда советские войска, наступая, глубоко врезались на западе между Брянском и Харьковом, он знал, что немцы, стоявшие южнее, вдоль Донца, попадут в окружение, если только не уберутся восвояси. Газеты дома бывали редко, и вначале ему трудно было находить на карте названия городов, услышанные по радио. Он часами искал их, склонившись над картой вместе со своим двоюродным братом Бертом, который тоже был увлечен этой военной игрой, затеянной Гитлером. Они напряженно разыскивали город с трудным названием, но зато уж после того, как находили и отмечали его на карте, другие города было найти нетрудно. Многосложные слова, быстро произносимые диктором, стремительно влетали ему в уши, жужжа, как пила, вонзающаяся в дерево: «Белая Церковь». Бои бушевали вокруг нее несколько дней, пока грохот их не стал замирать. Белая Церковь. Берт помогал ему искать ее, и название это так вошло в их мысли, что его невозможно было забыть — эту священную чашу Грааля рядом с огромным кружком Киева. Первым ее отыскал Берт.