Хмель притупил мысли, и теперь он блаженно улыбался — победа так победа. Полин, мама, отец сидели за столом, надрывая глотку, обнимая друг друга за плечи, и все это были люди, которых уже по меньшей мере шесть лет подряд изматывали угроза мобилизации и продовольственные карточки, воздушные налеты и военно-полевой суд. И вот все кончилось, пришла победа, победа над всем этим, а не только над немцами, так чего ж еще желать и как тут не петь от счастья на самой большой попойке, какую он только помнит?
Вера и Ситон пили с самого утра, и теперь Брайн помогал отцу идти по освещенной и в полночь Эдисон-роуд, а Полин шла сзади с его матерью и с детьми. Ситон тяжело опирался на сына, и, глотая слова, пытался извиниться перед ним, но вдруг прижал руку ко рту, чтобы удержать выпадавшие вставные зубы. Брайн крепко стоял на ногах и был достаточно трезв, чтобы идти самому и вести отца.
— Пошли, отец. И не наваливайся так на меня, а то я упаду. — Он обернулся: — Ты как, мама?
— Я ей помогу, — сказала Полин.
— Да-да, моя детка! — закричала мать, совершенно пьяная. — Вот домой придем, я тебе ужин приготовлю, милок.
— Да, уж это будет нелегкая задача. — Брайна рассмешило, как серьезно она выговорила это заплетающимся языком. Он любил их обоих: и грузного Ситона, нажимавшего ему на плечо своей жесткой рукой, и мать, которая шла сзади, такая веселая и беззаботная; но больше всего — Полин, которая на их самозабвенном пиршестве была почему-то так близка ему, будто они очутились одни среди леса.
Последние языки пламени взметнулись из костра в конце улицы. Герти Роу прыгала через костер, а ее четыре сестры, взяв за руки всех ребят со своей улицы, водили их вокруг огня в быстром и бурном хороводе.
Полин укладывала детей спать, а Брайн позаботился о том, чтоб отец и мать мирно улеглись в свою постель. Потом он спустился вниз к Полин, а она ждала его, сидя на коврике перед огнем, пылавшим в камине.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила она.
— Отлично, — ответил он, — хоть я пинт восемь выдул. Она сняла джемпер и бросила его на спинку стула.
— Это тебе только на пользу. Отец наш часто пил пиво, так что я знаю. И я бы не стала дружить с человеком, который не пьет.
— Ну, раз так, тебе на меня жаловаться не придется,— сказал он с усмешкой. — Не то чтоб я был горький пьяница, но иногда люблю выпить.
Бедняга Маллиндер — слишком уж счастливое то было время, чтобы не вспоминать о нем. Пришел человек в мир и ушел из него; из праха и во прах, и так каждый из нас, всему есть начало и конец. Он стоял у полки, глядя на Полин сверху вниз: длинные темные незавитые волосы падали ей на плечи, полная грудь обрисовывалась под тканью, ноги она поджала. Она курила «Парк драйв», курила так, подумал он, словно никогда не держала в руках сигареты или не знала, что сигарета зажжена, — не затягиваясь, подолгу глядя на огонь. Она протянула руку и выключила свет.
На дворе слышались шаги; люди громко желали друг другу спокойной ночи. Детские голоса стихли, и теперь, когда дети легли спать и погасли костры на улицах, собаки угомонились. Кто-то прошел в уборную, потом через несколько минут спустил воду и протопал обратно, пожелав по дороге спокойной ночи соседу. «Это мистер Саммерс», — подумал Брайн. Он всех узнавал здесь по голосу, как бы пьян ни был его обладатель. Двор затих, и шумное празднество вокруг огня прекратилось; костер остался догорать в одиночестве.
— Тебе хорошо, детка? — спросил он нежно.
— Да. А тебе?
— Мне тоже.
Он отодвинул стулья, снял подушки с дивана и положил их на коврик.
— Тебе было весело?
— Мне понравилось в пивной, — сказала она.— Приятно иногда песни петь.
Он сел рядом с ней.
— Да, конечно.
— С тех самых пор, как Бетти выходила замуж, такой ночи не было.
Она швырнула сигарету в камин и смотрела теперь, как сигарета сбрасывает свою бумажную одежку, словно намереваясь нырнуть. Они поцеловались и прилегли на коврике, зная, что никто не помешает им сегодня.
Одевались молча. Он подошел к дверям и встал там, глядя во двор, все еще задыхаясь от лихорадочного огня, пылавшего в нем. И он чувствовал, как радость поднимается в его сердце, переполняя его через край, потом вдохнул холодный ночной воздух и подумал, что уже пора отвести Полин домой. С улицы, из потухших костров тянуло запахом пепла и жженой бумаги. Бесчисленные дома стояли в безмолвии. Это был хороший запах, и Брайн знал, что он теперь означает для него — весеннее пламя победы и любви. Фабричные станки по-прежнему наполняли воздух гудением, таким всепроникающим и привычным, что, хотя Брайн сам вызвал этот гул силой своего воображения, он не заметил его. Фабрика не останавливалась! Ни на минуту. Гул все плыл и плыл, несмотря на торжество и огни победы, плыл, не замирая. Работа — в этом было что-то хорошее, это было лучше многого другого, что несла на своих медленных колесах вечно движущаяся колесница жизни.
Полин подошла к нему, уже в пальто, готовая идти домой. Она ни разу не напомнила ему сегодня, что мать будет сердиться: прошла уже половина ночи, а ее все еще нет дома. И оба почему-то не придавали теперь этому никакого значения. Они шли, взявшись за руки, по улицам, мимо погасших костров, и кое-где в них светились красные глазки, притаившиеся, но еще яркие. А через несколько месяцев снова вспыхнули огни победы, и красные плакаты появились в каждом окне, красные лозунги мелькали в руках у каждого ребенка, красной, как уличные костры, была сама победа, которой ждал народ.
19
Он закрыл двери пораньше, укрываясь от целых полчищ насекомых, атаковавших его превосходящими силами, и от багрового закатного неба, проливавшего остатки света на синеватые заросли кустарника, на лес и на взлетную дорожку, которая словно распласталась в глубоком сне. Он покрутил гониометр, точно колесо рулетки, и прибор указал на восток — направление, противоположное тому, о каком он мечтал. Пока что ни один самолет не пробивал морзянкой треск атмосферных разрядов, и Брайн опустился в плетеное кресло, усталый, скучающий, раздраженный мыслью о том, что впереди еще двенадцать часов до рассвета и до смены. Больше уже нельзя было палить из винтовки по теням: винтовку отобрали, чтобы партизаны, напав на радиорубку, по-прежнему стоящую на отлете, не могли захватить ее и подстрелить затем какого-нибудь плантатора или солдата. «Меня-то они при этом убили бы, но это уже не так важно, покуда винтовки они не раздобыли. Вот посмеялся бы отец, если б ему рассказали, в какой я попал оборот: «Ага, а я тебе что говорил? Говорил тебе — не иди в солдаты? А ты что сделал? Пошел, так ведь? Вот подстрелят тебя, будешь тогда знать, поделом тебе. И не беги ко мне плакаться, болван». И так далее, в том же духе. Что ж, он тоже был прав. И все-таки тут еще есть пятьдесят обойм с патронами, которые на склад боеприпасов никогда не попадут, это на тот случаи, если партизаны придут и скажут: «Патроны или жизнь». А если они и пристрелят меня, потом всякий, кто половчее, без труда найдет эти патроны. Да, отец, наверно, сказал бы, что я болван, потому что я и на Гунонг-Барат карабкался, и, хоть мы до вершины не добрались, я бы ни за что на свете от такого похода не отказался. Когда мы туда пошли, я добрых сто пятьдесят фунтов весил, а теперь только сто тридцать, и, сколько бы я ни жрал (а я теперь все время голодный), мне уж все равно столько весу никак не набрать. Так что мне в двадцать фунтов мяса обошлось убедиться, что Гунонг-Барат не стоит того, чтобы туда лезть».
Он увиделся с Мими в первый же вечер, как только вернулся, хотя все эти дни в горах не думал о ней. Они мало говорили. В охватившей его страсти он зарычал, как зверь, — это джунгли рвались наружу из его души. И все было, как в ту первую ночь на склоне горы: ветви сплетались у него в мозгу, а сучья и листья все стояли перед глазами. Он пылал лихорадочным жаром и, казалось, вот-вот загорится, и погружался, точно раскаленное железо, в теплую воду. После жесткой земли джунглей ему было трудно уснуть.
Во время дежурства Брайн вышел из рубки помочиться. Ночь была тихой и теплой, а небо словно замерло, такое звездное в эту ночь. «А ведь меня любой, спрятавшись в траве, подстрелить может». При мысли об этом спина его покрылась испариной, но он не спешил вернуться под крышу. «Подумать только, подстрелит и даже не догадается, что я ведь ему друг и даже пошел бы с ним в джунгли помогать ему там, если бы он меня об этом попросил. А я только почувствую удар в затылок, и уже через секунду буду мертв, и только, может, голос старика своего услышу напоследок: «Говорил я тебе!» Я мог бы спокойно сидеть себе в Ноттингеме и зарабатывать десять фунтов в неделю у Рэли, вместо того чтобы торчать неизвестно чего ради тут, в этой жарище и воевать против друзей». Брайн вернулся в рубку и надел наушники: ни черта не слышно. Зато во время дневного дежурства целый десяток четырехмоторных бомбардировщиков летал над горными джунглями, требуя как можно скорее пеленг.