— Кажется, мы проехали,— испуганно пробормотал он.
Великан поднялся, не спеша договорил с толстяком, шагнул к молодому человеку и дважды ударил его по лицу.
— Довольно,— приказал пожилой господин.— Поворачиваем.— И добавил, взглянув на пленника: — А вы смотрите.
Корреа чувствовал, как лицо у него пылает; он спросил себя, не высказать ли этим негодяям все, что он о них думает, не считаясь с последствиями. Когда он наконец заговорил, ему самому показалось, что он хнычет, как мальчонка.
— Если мы будем плыть в обратном направлении,— сказал он,— я и вовсе собьюсь.
— Ну и терпение надо с вами,— заметил пожилой господин.
Когда — примерно через полчаса — молодому человеку удалось немного успокоиться, он сказал:
— Хотел бы я видеть вас на моем месте, под угрозой новых побоев. Думаю, меня совсем запугали, иначе я нашел бы остров. Вот послушайте: мы плыли тогда в обратном направлении, остров был по правую руку; там есть причал из гнилых досок, когда-то выкрашенных в зеленый цвет...
— Я думаю о том, что произошло. Поскольку в этом мире все лгут, мы ни во что не верим, и когда человек вдруг говорит правду, мы наказываем его. Я верю в вас.
— Если с причала смотреть по прямой в глубь острова,— продолжал объяснения Корреа,— разглядишь деревянную хижину, почти скрытую деревьями. Пройдя метров пятьдесят влево, туда, где гуще всего, вы увидите вход в туннель. И помните, что я вам говорю: это туннель, а не пещера.
— Теперь мы доставим молодого человека домой, он, наверное, уже утомился,— известил пожилой господин бандитов.
— Сначала пусть отведет нас в пещеру,— возразил толстяк.
— Я не спрашивал твоего мнения,— напомнил ему пожилой господин и, оборотившись к молодому человеку, сказал: — Мы оставим вас в покое, но можно надеяться на вашу сдержанность или вы начнете болтать направо и налево?
— Я никому ничего не скажу.
Они знали, где он жил: его отвезли прямо на остров Меркадера. Чтобы остановить катер, великан уперся веслом в дно реки. Еще не веря в то, что эти люди его отпускают, Корреа спрыгнул на причал. Тут же, внезапно пристыженный, он вспомнил о Сесилии и хотел было сказать пожилому господину, что поедет с ними, что поможет им отыскать туннель. Повернувшись, чтобы заговорить, он успел увидеть улыбку на лице пожилого господина, а очень близко от себя весло — мокрое, блестящее, огромное. Весло обрушилось на него, и он свалился в вязкую грязь. Удар был очень силен, но не смертелен — Корреа заметил весло в воздухе и откинулся назад. Он не потерял сознания, но на всякий случай лежал не шевелясь. Когда мотор катера затих вдали, он открыл глаза. Потом поднялся, вошел в хижину, собрал вещи, сел на первый катер, идущий в Тигре, и в первый поезд, направлявшийся в Буэнос-Айрес. Он хотел продолжать путь дальше, в свою провинцию, чтобы почувствовать себя дома, в безопасности, но остался в Буэнос-Айресе, намереваясь вернуться в Уругвай, как только соберет деньги на билет, потому что искренне верил, что без Сесилии не сможет жить. Меркадер, у которого он попросил взаймы, сказал:
— Ты забываешь, что правительство запретило поездки в Уругвай. Можно поехать в Тигре и поговорить с каким-нибудь лодочником из тех, что перевозят эмигрантов, или с контрабандистом.
— Лучше не надо,— сказал Корреа.
Искать туннель он тоже не поехал. Ему незачем было видеть туннель, чтобы знать, что тот существует. А убеждать в этом остальных представлялось ему бесполезной затеей. Со временем он стал адвокатом, потом доктором права и — поскольку в жизни все катится своим чередом,— вышел на пенсию государственным служащим. Человек, не склонный к риску, ровного, хотя и меланхоличного нрава, он, по словам друзей, выходил из себя, лишь когда с ним заговаривали на географические темы. В таких случаях Корреа мог сорваться и вспылить.
ХУЛИО КОРТАСАР
(Аргентина)
Дом нравился нам. Он был и просторен, и стар (а это встретишь не часто теперь, когда старые дома разбирают выгоды ради), но главное — он хранил память о наших предках, о дедушке с отцовской стороны, о матери, об отце и о нашем детстве.
Мы с Ирене привыкли жить одни, и это было глупо, конечно, ведь места в нашем доме хватило бы на восьмерых. Вставали мы в семь, прибирали, а часам к одиннадцати я уходил к плите, оставляя на сестру последние две-три комнаты. Ровно в полдень мы завтракали, и больше у нас дел не было, разве что помыть тарелки. Нам нравилось думать за столом о большом, тихом доме и о том, как мы сами, без помощи, хорошо его ведем. Иногда нам казалось, что из-за дома мы остались одинокими. Ирене отказала без всякого повода двум женихам, а моя Мария Эстер умерла до помолвки. Мы приближались к сорока и верили, каждый про себя, что тихим, простым содружеством брата и сестры и должен завершиться род, поселившийся в этом доме. Когда-нибудь, думалось нам, мы тут умрем; неприветливые родичи завладеют домом, разрушат его, чтоб использовать камни и землю, а может, мы сами его прикончим, пока не поздно.
Ирене отроду не побеспокоила ни одного человека. После утренней уборки она садилась на тахту и до ночи вязала у себя в спальне. Не знаю, зачем она столько вязала. Мне кажется, женщины вяжут, чтоб ничего не делать под этим предлогом. Женщины, но не Ирене; она вязала все нужные вещи, что-то зимнее, носки для меня, кофты — для себя самой. Если ей что-нибудь не нравилось, она распускала только что связанный свитер, и я любил смотреть, как шерсть в корзине сохраняет часами прежнюю форму. По субботам я ходил в центр за шерстью; сестра доверяла мне, я хорошо подбирал цвета, и нам не пришлось менять ни клубочка. Пользуясь этими вылазками, я заходил в библиотеку и спрашивал — всегда безуспешно,— нет ли чего нового из Франции. С 1939 года ничего стоящего к нам в Аргентину не приходило.
Но я хотел поговорить о доме, о доме и о сестре, потому что сам я ничем не интересен. Не знаю, что было бы с Ирене без вязанья. Можно перечитывать книги, но перевязать пуловер — это уже происшествие. Как-то я нашел в нижнем ящике комода, где хранились зимние вещи, массу белых, зеленых, сиреневых косынок, пересыпанных нафталином и сложенных стопками, как в лавке. Я так и не решился спросить, зачем их столько. В деньгах мы не нуждались, они каждый месяц приходили из деревни, и состояние наше росло. По-видимому, сестре просто нравилось вязанье, и вязала она удивительно — я мог часами глядеть на ее руки, подобные серебряным ежам, на проворное мельканье спиц и шевеленье клубков на полу, в корзинках. Красивое было зрелище.
Никогда не забуду расположения комнат. Столовая, зал с гобеленами, библиотека и три большие спальни были в другой части дома, и окна их выходили на Родригес Пенья; туда вел коридор, отделенный от нас дубовой дверью, а тут, у нас, были кухня, ванная, наши комнаты и гостиная, из которой можно было попасть и к нам, и в коридор, и — через маленький тамбур — в украшенную майоликой переднюю. Войдешь в эту переднюю, откроешь дверь и попадешь в холл, а уж оттуда — к себе и, если пойдешь коридором, в дальнюю часть дома, отделенную от нас другой дверью, дубовой. Если же перед этой дверью свернешь налево, в узкий проходик, попадешь в кухню и в ванную. Когда дубовая дверь стояла открытой, видно было, что дом очень велик; когда ее закрывали, казалось, что вы — в нынешней тесной квартирке. Мы с Ирене жили здесь, до двери, и туда ходили только убирать — прямо диву даешься, как липнет к мебели пыль! Буэнос-Айрес — город чистый, но благодарить за это надо горожан. Воздух полон пыли — земля сухая, и, стоит подуть ветру, она садится на мрамор консолей и узорную ткань скатертей. Никак с ней не сладишь, она повсюду; смахнешь метелочкой — а она снова окутает и кресла, и рояль.
Я всегда буду помнить это, потому что все было очень просто. Ирене вязала у себя, пробило восемь, и мне захотелось выпить мате. Я дошел по коридору до приоткрытой двери и, сворачивая к кухне, услышал шум в библиотеке или столовой. Шум был глухой, неясный, словно там шла беседа или падали кресла на ковер. И тут же или чуть позже зашумело в той, другой части коридора. Я поскорей толкнул дверь, захлопнул, припер собой. К счастью, ключ был с этой стороны; а еще, для верности, я задвинул засов.
Потом я пошел в кухню, сварил мате, принес его сестре и сказал:
— Пришлось дверь закрыть. Те комнаты заняли.
Она опустила вязанье и подняла на меня серьезный, усталый взор.
— Ты уверен?
Я кивнул.
— Что ж,— сказала она, вновь принимаясь за работу,— будем жить тут.
Я осторожно потягивал мате. Ирене чуть замешкалась, прежде чем взяться за вязанье. Помню, вязала она серый жилет; он мне очень нравился.
Первые дни было трудно — за дверью осталось много любимых вещей. Мои французские книги стояли в библиотеке. Сестре недоставало салфеток и теплых домашних туфель. Я скучал по можжевеловой трубке, а сестра, быть может, хотела достать бутылку старого вина. Мы то и дело задвигали какой-нибудь ящик и, не доискавшись еще одной нужной вещи, говорили, грустно переглядываясь: