Спать не хочется совершенно, да и негде теперь.
В камине пляшут языки пламени, и точно такой же формы, только увеличенные, мерцают их тени на стене. Это завораживает и позволяет мыслям не толпиться в голове и не требовать немедленного обдумывания. И это хорошо, поскольку думать о сегодняшнем я не желаю категорически.
Протягиваю руку к каминной полке и беру сигарету. Затягиваюсь с наслаждением - всё-таки напряжение сказывается. Посмотреть на меня со стороны - сидит человек перед камином, в одной руке бокал, другая держит в оттянутых пальцах сигарету… Идиллия. Если не считать одной проблемы. Маленькой такой проблемы, почти с меня весом и ростом, занимающей мою кровать и голову. Всё-таки добро наказуемо, даже если делается редко и в виде исключения. Что стоило оставить Поттера там? Пусть бы передрался хоть со всеми гриффиндорцами - не жалко… Так нет, потянуло тебя решать не свои проблемы, вот и получай.
Стоп, не думать, просто тупо смотреть на языки пламени.
* * *
В моём камине почти всегда горит огонь, даже если меня нет в комнате. Подземелья - не лучшее место для жительства. Мне кажется, если камин не будет зажжён, здесь вмиг выморозит всё так, что потом год не отогреешься.
Холод преследует меня с детства. Там, откуда я родом - промозглые серые утра, сочащееся влагой низкое небо, тучи с прорехами, сквозь которые редко проглядывает солнце, а по большей части три четверти года из этих прорех льёт дождь или валит снег… Всегда холодно.
Вересковые пустоши, в кольцо которых заключён наш дом, колышут ветра, не лёгкие и игривые, а заунывные и монотонные.
Начиная с конца лета мёрзнут руки, и привычка складывать ладони, сцеплять пальцы, словно грея их друг о друга - именно оттуда.
В доме едва ли теплее, чем на улице. Продуваемый со всех четырёх сторон, он даже внешне всегда производил гнетущее впечатление. Камины топили редко, и по ночам порой сводило руки, а зубы выстукивали барабанную дробь. Может, мои родители были бедны? Не знаю, со мною вообще редко разговаривали и ещё реже - на такие темы. Как только я достиг совершеннолетия, я ни разу не приблизился к своему проклятому дому и не видел родителей. Когда их не стало, я не пожелал выяснять вопросы наследства. Теперь мне ничего от них не надо.
Да, в доме всегда было холодно. Мать обращалась ко мне сквозь сжатые зубы, словно челюсти у неё были сведены морозом. Но чаще всего она просто окидывала меня взглядом - свинцово-серым, как ноябрьское небо, и таким же пустым.
Отец появлялся редко, и в эти дни мать приказывала мне не высовываться из своей комнаты без надобности. Я плохо его помню, ещё хуже, чем мать. От него всегда веяло холодом и брезгливостью, когда взгляд вдруг упирался в нас с матерью. Помнится, он вроде бы был довольно статен и красив - высокий, темноволосый, причудливо изогнутые губы, под тонким изломом бровей глубоко посаженные антрацитово-чёрные глаза, всегда поднятый подбородок… На его фоне мать казалась нелепым, блёклым, невесть как оказавшимся рядом с ним существом. Отца, наверное, тоже занимал этот вопрос, судя по его поведению. Меня же он не замечал вовсе. Его главным занятием, когда он всё-таки появлялся дома, было выяснять отношения с матерью. Он делал это всегда громко, с осознанием собственного превосходства и правоты, а мать тихо и нудно оправдывалась, иногда переходя на заискивающий тон. Она смотрела ему в глаза, цепляясь пальцами за края его одежды, а он брезгливо выдёргивал ткань из её рук, и периодически его крик срывался на визг. Я в такие моменты чаще всего сидел, забившись под стол или в угол. Меня не замечали, а если замечали, то присутствие моё их не трогало.
Потом отец всё-таки хлопал дверью, и мы снова оставались одни. Мне уже было привычно не плакать, не приставать к матери с вопросами, не подходить вообще. Я имел достаточно опыта, чтобы вести себя так, как нужно.
В раннем детстве меня это мучило. Я сотни раз пытался понять, что во мне не так, почему даже мать, глядя на меня, кривит губы и сужает глаза.
Я отчаянно хотел, чтобы меня - нет, даже не любили, а хотя бы просто замечали, интересовались мною. Брали за руку, когда мы куда-то идём, шептали в макушку какие-то слова - всё равно какие - когда укладывали спать, ласково журили за шалости… Хотя я не шалил. Да и спать укладывался всегда сам.
В постели я долго ворочался, стараясь согреться, подтыкал края тонкого одеяла под себя, подгибал коленки к животу и обхватывал их руками… И думал. Вообще, думать - это единственное, чем я мог заниматься без ограничений и сколь угодно долго и плодотворно. Мысли мои, никем не контролируемые и не направляемые, а потому текущие бурно и свободно, словно вода в половодье, могли уносить меня куда угодно - и я был им благодарен за это.
Я закрывал глаза, едва голова касалась тощей подушки - и мечтал.
Мне грезился аромат цветов апельсина, усыпающих лакированную шапку дерева; волнуемые морским бризом, они чуть заметно трепетали и нашёптывали свои тайны прямо мне в ухо.
Я видел сирень, широко опоясывавшую зелёную изгородь; её соцветия, все сплошь состоящие из пяти лепестков, покачивались в загадочном танце, кивая мне приветливо и тепло, и солнечные блики плясали на кончиках листьев.
Я слышал пение птиц, названия которым не знал, и ощущал, как моя ладонь берёт полную горсть нагретого солнцем песка, пропуская его сквозь пальцы невесомой струёй…
И постепенно мне становилось тепло, так, что я мог разжать руки и колени, тело переставало дрожать и, расслабленный, я, наконец, засыпал.
Когда из Хогвартса пришло письмо, я немного испугался - а вдруг родители не захотят отдавать меня туда. Но переживал я напрасно - они, я так думаю, были рады отделаться от меня. Мне справили одежду. Отец так и сказал, впервые за всю жизнь упоминая меня в разговоре: «Надо справить ему мантию». Справить. Не купить, не заказать, не сшить. Потом мне «справили» учебники. Всё это - от мантии до учебников и сумки - было подержанное, с потрёпанными краями. Может быть, матери и правда не хватало денег, а может, на меня просто не захотели тратиться.
Но я всё равно был рад. Вырваться из промозглого дома, не ощущать на себе холодный взгляд материнских глаз, не дрожать по ночам. Не быть нелюбимым. Вот что для меня означало приглашение в Хогвартс.
А ещё у меня там появятся друзья, иначе и быть не может. И я кому-то обязательно буду нужен.
До одиннадцати лет я был именно таким - слюнявым и сентиментальным ублюдком. Потом, по счастью, всё прошло.
Прошло прямо на вокзале Кингс-Кросс.
Я стоял один со своим потрёпанным багажом, а вокруг меня шумела толпа. Всех детей провожали родители, были слёзы и поцелуи, и объятия, и улыбки, и обещания писать часто-часто.
На меня периодически косились, взгляды окидывали мою фигуру в нелепой старомодной накидке и угрюмое лицо - и больше уже не возвращались ко мне.
В вагоне я долго не мог найти свободное место - куда бы я ни заглянул, мне везде отвечали: - Занято. Когда я, наконец, понял, в чём дело - я добежал до самого конца вагона, закрыл лицо ладонями и разрыдался. По счастью, рядом никого не было. Потом я встал, провёл пальцами по щекам, отёр мокрые ладони о свою уродливую накидку. Я знал, что плачу в последний раз.
Ближайшее ко мне купе оказалось свободным, я затащил вещи и паровоз дал свисток.
Ко мне кто-то заглядывал, но я холодно отвечал, что мест нет. Двухчасовой перестук колёс - именно столько мне понадобилось, чтобы повзрослеть.
С поезда я сходил совсем другим человеком.
Последующие семь лет только сформировали меня окончательно, отшлифовали и сделали прочнее. Я никогда не вспоминал того, что было со мною до одиннадцатилетия, потому что презирал себя - того. Мечтающего и неуверенного в себе, ищущего чьего-то расположения, зависимого. Не знавшего, что привязываться к кому-то, а уж тем более искать любви или любить - удел идиотов или гриффиндорцев, что почти одно и то же. Не ведавшего, что сила - в тебе самом, нужно только уметь правильно ею распоряжаться.
Домой я ездил неохотно и только на летние каникулы. По приезде забирался в свою комнату и читал, читал, всё время читал. Меня не трогали, а большего мне было не нужно.
Единственное, что напоминало мне о маленьком слюнявом ублюдке из прошлого - это пронизывающий холод, продолжавший царить в доме. Но, слава Мерлину, я вырос, и взять с каминной полки зажигалку не составляло для меня труда - достаточно было всего один раз полоснуть глазами по лицу недовольно кривящейся матери, и больше со мной не спорили. Я разжигал во всём доме камины и уходил в свою комнату.
Я и теперь почти никогда не гашу огня, я люблю, когда тепло и ненавижу холод.
* * *
Я просыпаюсь от головной боли и странного ощущения, что меня рассматривают. Делаю машинальный жест рукой - и не нахожу свои очки. Да и сама тумбочка тоже куда-то исчезла. И, по-моему… кровать тоже немного не моя. Продолжаю шарить руками в воздухе, одновременно подозревая себя в тихом помешательстве.