— Мертв брат мой! Второго убили! Смерть им! Смерть!..
И тогда потемнел лицом Троун, задрожали его губы, и он зарычал диким, голодным зверем — и тот свет, и то пение, которое еще недавно придавали некое сомнение всего его воинственному пылу — теперь стали совершенно незначимым, и он начал реветь что-то бессвязное, в чем-то только призыв к крови можно было различить — и эти безумные вопли, для этих испускающих изо ртов кровавую пену воителей звучали лучше всяких речей — для них это была музыка, и они, в нетерпении, размахивали своими клинками. А тут еще и мрак стал сгущаться. В любое мгновенье должна была начаться бойня, но тут то и произошло то, что ожидал Робин…
* * *
Поверхность перед Альфонсо продолжала дико кривиться — эти версты отчаянья, от которых вопить хотелось, и оставить это болезненное существование. Словно облако чистейшее, светом солнца наполненное, над смрадными болотами величественно плывущее. Альфонсо еще сидел пораженный, и все-то, с любовью в это облако вглядывался, верил, что вот и нашел — вот оно спасение Нэдии. Но вот облачко стало меркнуть — тогда он даже закричал от ужаса, и, повторяя бесконечное, сбивчивое: «Нет!.. Нет!..» — устремился за ним. Аргония кричала ему что-то на ухо, но он не слышал — совсем не понимал этого голоса…
Все-таки, он опоздал, и вырвался в свет уже загрязненный, уже воющий отчаянным ветром, уже наполненный предчувствие большей беды. Под ним раскинулась долина, с каким-то городишкой, с какими-то толпами, иначе злыми кусками грязи, которые зачем-то жаждали друг друга поглотить, и даже пищали что-то. И такая злость охватила Альфонсо, на все это безумное, жалкое, тот святой свет поглотившие, что он жаждал растоптать эту ничтожную долину, и эти грязевые ошметки…
Еще до этого Фалко, понял, что ему не следовало отставать от войска Троуна, что он должен был оставаться в первых рядах, и поступок его можно назвать не отвращением к грядущей бойне, но трусостью. Теперь он понимал, что его место было там, рядом с отвратительным, где вопли, где умирают, где кровь хлещет. Он понимал, что отстав, он ничего не достиг, но только проявил слабость, тогда мог бы быть действительно полезен — все пытаться остановить безумие. И вот теперь он гнал свою маленькую лошадку по стоптанному развороченному снегу, и с болью понимал, что теперь ему не угнаться. И тут стремительно вытянулись многоверстные тени — они заполонили всю долину, были густыми, клубились — от них еще большим холодом веяло. Резко обернулся хоббит, и увидел, что высится за ним — в самое поднебесье уходит великан на черном коне сидящий. Только он болью искаженное, страшное, словно темной паутиной покрытое лицо этого великана увидел, так и понял, что многое в его судьбе именно с ним будет связано. За этим великаном, высилась дева с плотными золотистыми волосами, а за ним — на коне еще и еще великаны — вот черный конь навис над ним — вот загудел под исполинским копытом воздух…
Ни Альфонсо, ни кто либо из сотен тысяч следовавших за ним больше не были великанами; а Гил-Гэлад произнес:
— Ты прав, друг Рэрос, мы во власти темной силы, и, ежели кто-то из нас выживет — этот поход войдет в историю как «проклятый». Две могучие эльфийские армии перенесены его яростью за две сотни верст к северу… Дело то не слыханное! Даже и первый враг не был способен на такое!..
Тут подал голос Келебримбер, который настороженно оглядывался, но не от удивления, а только свою дочь высматривая — прошептал с напряжением:
— Да — я понимаю его… Он же потерял ее!.. Он любовь свою потерял!.. Да он должен пылать сейчас! Слышите — вот это небо сейчас вспыхнуть должно…
— Тебе, ведь, очень плохо… — с жалостью вымолвил тогда Гил-Гэлад — он еще хотел что-то сказать, но государь Эрегиона не слышал его — нервно махнул рукою:
— Нет, нет — что же говорю я — это все опять какое-то колдовское наважденье! Ведь он мою дочь любил, а она то не погибла вовсе. Вот мы на север перенеслись, и где-то здесь она должна быть! Так ведь, так ведь?!..
Эти порывы были близки Альфонсо, и потому он выкрикнул Келебримберу:
— Да, да — именно здесь!..
Тому многотысячному войску, которое широкой темной стеною клокотало за их спинами не понадобилось совершать каких-либо страстных рывков к свету — они даже и не видели того, что видел Альфонсо — совершенно безвольные, как куклы на веревках, были перенесены они за две сотни верст, и теперь могли сколь угодно громко высказывать свои суждения, которые ничего не меняли, да и не значили ничего. Сначала то они даже обрадовались, что ими же сооруженный курган из тел исчез — для них этот уже омраченный день даже радостным, светлым показался, однако — небо все больше темнело, и тяжко ползущие по нему, слипающиеся друг с другом исполины наделены были некой жизнью, и, казалось, сейчас выпустят из себя сонмы жутких призраков. И уже слышалось среди толпы этой: «Опять! Опять! Вот напастье — это проклятый поход!..» И они уже не знали, что за две сотни верст к югу оставшиеся в одиночестве бесы-Вэлласы страшно испугались своего одиночества, беспрерывно переламывающейся, но все еще многочисленной толпой, бросились к тому месту, где в последний раз видели войска и… тоже были поглощены незримой силой.
Мне неведомо — по небреженью, или по умыслу выброшены они были перед конницей Троуна. Скорее, все-таки, по небрежению — так как слишком велики были страсти с которыми приходилось бороться Ему — и он метнул их не глядя. Да — словно некий грязевой град посыпались они перед разъяренными воинами, тут же попадали под копыта лошадей, и лошади на полном скаку переворачивались — всадники, не выпуская клинков камнями летели вперед, а на них падали еще новые, безумно хохочущие, вопящие от ярости бесы. В общем, началась жуткая давка, из которой вырывался треск костей, беспрерывный вопль, грязь, кровь текла, все копошилось, дергалось. В общем: я уже описывал подобное при битве эльфов с бесами, и что тут вновь то же самое писать? Все та же боль, все те же перекрученные тела, все та же свалка, где не было геройства, где никто себя не помнил…
Да — все это видел Робин. Все это видел и Маэглин — этот человек плакал все это время. С болью вспоминал он загубленную свою жизнь, и с пронзительной болью понимал, что Она уже мертва: он вспоминал давнее мгновенье разлуки, когда он был юношей — и смотрел вслед уезжающей повозки, когда он еще надеялся на что-то; вспомнил, как ходил он в ту ночь по Туманграду, и любил каждый камень за то, что он хранил воспоминание о Ней. И вот он видел эту свалку, видел продавливающее небо черные утесы, вдыхал леденящий воздух, и с этим пронзительным, звенящим отчаяньем понимал: «Никаких новых мгновений не будет. Все. Все кончено…» И он шептал:
— Хорошо тем поэтам, которые
К слову «слезы» вдруг рифму найдут,
Все в надежду, с печалью влюбленные —
Но их эти оковы не жгут.
А когда боль такая на сердце,
Что покоя, и образов нет,
И не вырваться к маленькой дверце,
За которой весь творческий свет.
И хотя есть какие-то рифмы —
Они тлен и растаявший сон:
Чувства этого верхние лимфы,
Может выразить только лишь стон.
Ах, страдальцы, надеждой счастливые:
После смерти Она вас всех ждет;
Песня ваша печалью игривая,
Вас всех к цели сквозь годы ведет.
Вам надежда — мне только отчаянье,
Вам дорога — мне нынче тупик;
Не поможет мне больше покаянье,
Не увидеть мне больше твой лик.
И он шепча, и чувствуя, что эти строки вовсе не передают истинных его чувств, страстно жаждал действовать. Эта была та мучительнейшая жажда действия, когда вовсе и не ясно, что же, собственно, можно сделать — да и вообще к чему стремиться — и в то же время бездейственным тоже нельзя оставаться. И откуда ему — этому мученику, было знать, что подобные же муки переживает Робин.
Да, да — этот страшный внешне юноша, страшно мучился, чувствуя, что это последние мгновения, когда он видит перед собою Веронику, что потом будет лишь память, что он будет там, впереди, долгие годы страдать, и так страдать, как и не страдал прежде, будет слагать бессчетные сонеты, поэмы — будет мучится до крови из носа, но при этом знать, что не на что уже надеяться, что унесена она бесконечно далеко от него. И он страстно за каждое из этих мгновений цеплялся — и он, продираемый сильной, жаркой дрожью шептал:
— Ну и что же, что рок?.. Но, ведь, сейчас еще не свершилось, а, ежели не свершилось, так можно, стало быть, еще как то изменить! Ежели все силы приложить! А вот что — не выпущу я тебя! Пусть Он на части меня раздерет, а не выпущу!!!..
Он это провыл, и даже надежда в его голосе прозвучала (сердцем он, все равно, чувствовал, что не избежать начертанного). И он хотел перехватить его за запястье да тут вновь со звериным воем бросился на него Рэнис, в котором все злые чувства восстали вместе с затемнением неба. Это его движенье было настолько стремительным, что даже и Ринэм, который стоял наготове, не успел, все-таки, вмешаться. Вот они повалились в стоптанный снег, по которому уж докатилась и через ряды «мохнатых» прорвавшаяся волна грязи и крови — от той безумной вопящей свалки, которую не стану описывать. И вот в то мгновенье, когда они упали, и ударила в них эта грязево-кровяная волна, те непроницаемо черные, угольные утесы, которые захватывали небо со всех сторон, столкнулись над их головами. До этого был еще хоть какой-то, хоть блеклый, призрачный свет — теперь наступила мгла. Нельзя сказать, что ничего не было видно, однако и света не было видно. Были тени — расплывчатые, уродливые, но среди них даже не было более светлых — там, где одна тень переходила в другую угадывалось не зрением, а каким-то иным, внутренним чувством. Тут же началась и сильная метель, однако — даже и снежинок не было видно, просто казалось, будто эта темная жуть наполнилась бессчетной и обезумевшей леденистой ратью, которая перемешалась в жестоком и бессмысленном кружеве, ранила некими незримыми.