— В чем?
— Тьфу! Да в том, что акулы, по стадному инстинкту, не прыскают кто куда, а в кучу, то есть в сеть! Шурупишь?
— Ври… Где ты видал у нас акул?
— Не знаю, не знаю… Мое дело рассказать.
Кожаков посмеивался, оглядываясь назад, Бек пожимал плечом и бормотал время от времени немецкие ругательства, что явилось признаком отличного настроения, а Карцев, слушая одним ухом шалоновский вздор, смотрел в степь.
Чуть холмистая задумчивая равнина, синие мачты-раскоряки электропередач, солнечная пыль в лепестках цветущей по обочинам дороги пастушьей сумки…
Проселок метался под колесами машины, то сворачивая вдруг круто в сторону, то выпрямляясь, уходя в бледное, будто солью посыпанное небо, и тогда оно казалось совсем близко.
Киян заметил приближение гостей с веранды своего дома, вышел на крыльцо, пригласил зайти прохладиться с дороги ядреным кваском, а точнее, запить кваском чарку–другую, пока суд да дело…
— Имейте в виду, Максим Терентьевич, этот чревоугодник, — показал Шалонов на Маркела, — выдающийся по жареным окунькам. Он прибыл, главным образом, чтобы дать сеанс показательного лова в Кирюшке.
— В Кирюшке? — засмеялся Киян. — Что же, на здоровье! Кому еше, как не вам, фронтовикам, любить нефтяную уху…
После короткого отдыха отправились дальше. Киян надел черный морской пиджак в галунах и с орденами, залез в свой «газик» и, оставляя позади рыжий пух пыли, понесся впереди гостей к собственному, как он выразился, морю.
Морем его оказался довольно широкий пруд в балке возле вишневого сада. На берегу виднелись трехтонка, две палатки. Мелькали цветастые платья женщин, майки мужчин, курили дымом. В противне, устроенном на камнях, томились в сметане караси, рядом над лопотавшим пламенем свисала с треноги здоровенная кастрюля с окуневой ухой.
— Маркел, пиши завещание, ибо здесь ты и падешь жертвой собственного обжорства, — изрек пророчески Шалонов, прищелкнув языком. Маркел нюхнул воздух и расплылся в молчаливой блаженной улыбке на все тридцать два зуба.
На траве по расстеленному брезенту — скатерти.
Женщины уставляли их посудой, бутылками, закусками. Киян помахал своим рыбакам, и те, одеваясь, стали преображаться на глазах. Когда они подошли к гостям, на пиджаках у всех густо блестело. Сели за «стол» почему‑то одни мужчины, женщины стояли в сторонке и смотрели. Карцев переглянулся с Кожаковым — что это, мол, ритуал какой‑то?
Первую выпили, как должно, за победу, вторую — за товарищей по оружию, которых уже нет, а дальше пошли тосты за все рода войск, за мощь Вооруженных Сил.
Пировали уже другой час, а женщины все стоят поодаль и лузгают семечки. Лишь разнаряженная дочка Кияна Рая вертелась рядом, но и той, видно, не терпелось улизнуть куда‑то. Когда с ухой было покончено, а от карасей остались только хребты, Рая с Шалоновым тут же исчезли. Отправились «сушить сети», как пояснили они ухмыльнувшимся товарищам.
— Сосватать? — подмигнул Леонид Нилыч на удалявшуюся пару Кияну. — А что? — Парень стоящий. В работе лют, а на язык еще лютее. Мастер — поискать!
— У вас все мастера… — отозвался Киян неопределенно и, вздохнув, налил стаканы.
Выпили, заговорили о былых ратных делах. Тут и женщины подвинулись к «столу», присели рядом на траве и тоже налили по рюмочке.
Киян, лохматя цыганскую шевелюру, сказал:
— Есть предложение, товарищи. Если наша команда и гости не против, пусть сегодня, в самый большой для нас праздник, каждый расскажет наипамятнейший случай из своей боевой жизни. Не обязательно, что наши бьют, наших — нет, а такой, что не изгладится из головы никогда. Среди нас моряки, летчики, танкисты, пушкари и даже один черт знает как уцелевший подданный «царицы полей»… Думаю, найдется у каждого что‑то.
— Хорошая мысль, а кому начинать?
— По жребию, в порядке очереди!
— Давайте без жребиев как‑нибудь… Не в футбол играем, — подал голос скуластый подданный «царицы яслей».
— Начнем, Генрих Иваныч, с вас, — сказал Киян. »
— Я без очереди не лезу.
— Нет–нет! Гостям предпочтенье. И по алфавиту подходяще: фамилия на «Б».
— Морока мне с этой «бековой» фамилией… Ведь воевал‑то под другой, под чужой фамилией, — почесал Бек рыжую голову.
— Вот и расскажи, как присвоил чужую… — засмеялся Леонид Нилыч.
— Ну с этого… гм… с этого, пожалуй, ничего не выдуешь, если на то пошло. Впрочем, судите сами. Расскажу.
Перед войной я тоже был, так оказать, подданным «царицы полей», командовал взводом в звании лейтенанта. Первый выстрел произвел в конце июня в Белоруссии, а потом неудача — шарахнули нас крепко. За какие‑то сутки фашистская танковая группа так проредила наш полк, что личного состава осталось раз-два, и обчелся. Полег весь штаб, сейф с секретными документами в болоте утопили, иначе бы достался врагу, а полковое знамя у бойцов из рук в руки стало переходить. К концу дня от части одно название осталось…
Палили по нас со всех сторон, полное окружение. Не знаю, что стал бы делать я, комвзвода, если б дали мне полнокровный полк, но с оставшейся полуротой решил: дождемся темноты, а там «ура» — в рукопашную на прорыв.
Но фашисты перехитрили, не стали ждать ночи, пошли на нас засветло. Отбивались мы как могли, стояли до последнего. Гранаты, ножи в ход пустили.
Вижу, упал солдат, в руках знамя полковое, пробитое осколками. Я подхватил его, крикнул не помня себя: «За мной! Вперед за Родину!»
Может, не поверите, но клянусь вам — факт: как только почувствовал в руках древко знамени, у меня словно сил прибавилось, и соображение стало острее.
И не только у меня: боевой изодранный стяг зажигал, привлекал к себе бойцов. Бежали, стреляли, кричали, ругались, страшно, остервенело. Последний раз в жизни.
Почувствовал я —ногу мою будто обожгло. Скользко стало в сапоге. Запахло кровью. Упал — и сразу все затянулось красным. Показалось: кровью глаза залило. Провел рукой — нет, знамя накрыло меня с головой. И в ту же секунду чья‑то рука вырвала его. Слава богу — красноармеец. А тут мина разорвалась рядом — убил. а его и мне всадила в раненую ногу еще осколок, залепила глаза чужой кровью. Ухнул, как в колодец. Темно. Очнулся — в ушах звон. Гляжу — картофельное поле, ботва высокая. Поодаль деревня, за ней лес. Речушка блестит от закатного солнца. Отлично все вижу и соображаю. Удивительно, до чего делаешься умным и наблюдательным после того, как выскочишь из боя! Верно?
Вдали где‑то еще постреливали, а вокруг меня — тихо. Неужели всех перебили? Ужас охватил меня. Что делать? Пополз. То есть казалось, что полз, а на самом деле лежал на одном месте, едва шевелясь. Нога онемела, от боли тошнило.
Наступили сумерки, затем ночь. Страшно пить хотелось. Так хотелось, что… Эх! «Нужно, — думаю, — остановить кровь, иначе — амба». А как? Вспомнил: перочинный ножик в кармане. Достал, разрезал осторожно голенище… Мамочка! Как хлынет! Перетянул поскорей ремешком от планшета повыше раны.
Не закончил возиться с ногой, как слышу окрик на моем языке, с баварским этаким диалектом:
«Кто здесь?»
Я припал к земле, не дышу. Прошло с полминуты — и другой голос:
«Видать, русский какой‑то не сдох еще».
«Сволочь, — думаю. — Самому б тебе сдохнуть!»
В небе — отблески пожара, и мне снизу хорошо видны две согнутые фигуры: точь–в-точь два стервятника шныряют среди убитых, наклоняются, обшаривают. Меня в холодный пот кинуло — мародеры! Обнаружат сейчас, а в пистолете ни единого патрона.
А они опять переговариваются:
«Здесь ничем не поживишься, одни солдаты. У них в карманах сквозняк. Пойдем».
То ли от страха, как бы наши не нагрянули, то ли жутко стало среди трупов, ушли.
Где‑то далеко все еще слышалась стрельба — отголоски, что ли, недавнего боя. Помалу зарево пожара потускнело, над головой проступили звезды. У меня зуб на зуб не попадал, середина лета, а я мерз, как шенок на морозе.
Вдруг слышу стон:
«Люди! Братцы! Есть ли кто ш–шивой?»
Я тихонько отозвался, назвал себя.
«Товарищ командир, испить бы мне, помираю…» — заныл раненый.
«Эх, друг, — говорю, — я сам такой…»
Все же поднатужился, попробовал перевернуться на живот, да неудачно, и ткнулся носом в землю.
Раненый красноармеец, видать, обрадовался, что не один в поле, снова застонал:
«Мош–шеньки нет терпеть… Капельку бы…»
«Эх, ты, — думаю, — бедолага. Мое положение не лучше твоего. Если за ночь не помру, то замучают утром. Чего жДать от фашистов советскому командиру, немцу, да еще коммунисту! А помирать неохота. Ух, неохота!
И вдруг мне пришла в голову штука.
Стащил гимнастерку с убитого, что лежал в головах, напялил на себя, а свою с документами стал зарывать в землю. Под руку попали совсем еще мелкие клубни картошки. Стал жевать, высасывать сок. Мерзость.