Позвал тихонько раненого: «Грызи, говорю, товарищ, картошку, помогает». А он мне шепеляво: «Нешем… Жубы выбиты».
Приближался рассвет. Я уже поставил на себе крест, приготовился принять смерть. Вдруг — шаги. Опять какой‑то высокий шастал среди трупов, наклонялся, поднимал что‑то, совал за пояс. Медленно приближался ко мне. На плече — три автомата, за поясом натыканы гранаты. Неожиданно попал куда‑то ногой, приглушенно ругнулся: «Тьфу, туды твою…»
Эх, братцы! Слаще трелей соловьиных показалась мне в ту минуту матерщина, прекрасней всех песен на свете!
«Дружище!» — вскрикнул я, не помня себя от радости.
«О! Ты живой? Кто ты? — наклонился он надо мной. Лицо широкое, скуластое.
«Бек, — говорю я, — Андрей Иванович». Генрих, по–русски — Андрей.
«О! Так мы с тобой тезки! Я тоже Андрей Иваныч».
«Воды бы глоток, покалечило меня», — попросил я.
Он снял с пояса фляжку, потряс. Тут я вспомнил про другого раненого, сказал:
«Там лежит еще…. Дай ему сначала».
Красноармеец послушался, но скоро вернулся огорченный.
«Помер», — сказал он тихо.
Я пил так, как не пил никогда в жизни. До могилы буду помнить те глотки.
А тезка мой развернул чью‑то скатку, перетащил меня на шинель и поволок к лесу.
Уже совсем рассвело и до опушки было рукой подать, когда по нам открыли огонь. Андрей спрятался за куст, начал отстреливаться из автомата. Потом упал и больше не шелохнулся. Я, где и сила взялась, подполз к нему, расстегнул гимнастерку. Думал — ранило. И вдруг увидел: грудь его была обвернута алым шелком. Знамя! Наше полковое знамя. Я спрятал его себе за пазуху и — помню лишь — шептал как заведенный одно: «Нельзя умирать, нельзя умирать!» Книжку красноармейскую тезки тоже забрал, автомат повесил на шею.
Как оказался в лесу, до сих пор не имею представления. Утром меня подобрали бойцы из нашего рассеянного полка, унесли в густую чащу.
Только к зиме оклемался мало–помалу и остался в глубоком тылу партизанить. Всю войну так и числился под именем Андрея Носова.
Вот и все, пожалуй. Много было всякого за четыре года, но это считаю самым памятным и тяжелым.
Бек закончил, и наступила длинная пауза. Карцев словно новыми глазами посмотрел на своего первого учителя, с которым проработал рядом столько времени, у которого перенимал тонкости бурового мастерства. Затем спросил:
— А что с полковым знаменем?
— В Москву переправили. Через год, когда наладилась связь с партизанским центром. Здесь я уже ни при чем.
— Ни при чем… — как эхо повторил кто‑то из слушавших и вздохнул. А Кожанов, обращаясь к Кияну, сказал:
— Что ж, теперь очередь хозяина?
— Ладно, расскажу и я памятный случай. Памятный, а на самом деле анекдотичный. Было это осенью сорок второго. Я в то время командовал малым тральщиком из тюлькиного, как шутили тогда, флота. Тралить, собственно, особенно* не приходилось — несли дозорную службу, разные вспомогательные задания выполняли и доплавались до того, что немец под Туапсе, а мы в Азовском море болтаемся. Получилась форменная ерунда на постном масле.
Керченский пролив простреливался с двух сторон, над головой фашистские самолеты, топлива в обрез и радиостанция — гроб с музыкой, не пищит. К тому же штормить стало в азовской луже, душа вон! В общем, топи коробку и пробирайся как кто сумеет к сзоим. А не хочешь — жми напропалую через пролив, прорывайся.
Легко сказать: прорывайся! Правда, осадка у нашего «силуэта» была такая, что мин заграждения мы опасались не очень, разве что магнитных, но нелегко отважиться на такой поход. Собрал команду, спрашиваю:
«Рискнем, морячки? Или оставим наш шифр на грунте вместо волнореза?»
«Почему не риокнуть? Риск — благородное дело. Чем он кончится, это другой вопрос…» — сказали рассудительные.
А стопроцентные энтузиасты, крикуны — таких в любом месте встретишь, — конечно, как говорится, «полезли в топку», заорали, что думать тут нечего, что они готовы тотчас погибнуть смертью храбрых и так далее. На них я нуль внимания. Не трусы, но именно у таких при длительном напряжении чаще всего отказывают нервишки. Такого сорта оказался и боцман мой: пойдем на любой риск, если риск будет длиться секунды.
«Неужели, — говорит он, — наш мичман не сумеет провести через пролив шито–крыто? Ведь побережье для него… что собственные карманы!»
Мичман Куликовский был из местных, до войны ходил на рудовозах от Керчи до Мариуполя. Буркнул:
«В нашем положении — лоции грош цена. Маневрировать ночью среди отмелей под огнем береговых батарей гиблое дело. А вообще попробовать стоит Если возможно — сделаем, если невозможно — постараемся сделать. Погода нам на руку, шторм нагнал воды в пролив метра на полтора…»
Я отдал команду: «В поход!»
Ночь выдалась кромешная. Тучи неслись низко, над самой водой, сеял мелкий дождь, по палубе перекатывались волны. Шли задраены наглухо. Куликовский стоял за штурвалом, вел коробку втемную, по чутью, но пролив нашел безошибочно. Оставалось главное: прошмыгнуть незаметно мимо противника.
Команда почти вся была из моряков торгового флота. Парни, промытые водами всех морей и океанов. Каждый понимал: чем позже заметят нас, тем больше шансов проскочить. Пушчонка на борту плевая, вся надежда на маневр, да еще на Николая–угодника, покровителя, как говорят, моряков и пьяниц…
Приключения начались на траверзе Маячного. Поднялась свистопляска — света не взвидели. Пальба, ракеты, разрывы снарядов. По палубе и по бортам — грохот осколков… Ослепило, оглушило, коробка на волнах болтается, как пустая бочка.
В этот момент на мостике появляется боцман: бледный, рот перекошен. Раскинул руки, показывает: вот, дескать, такая пробоина в правом борту, судно заливает. На корме пожар, а рядом отсек с боеприпасами…
«Все? — крикнул я. — Тонем, горим, а вы зачем на судне? Принимайте меры!» А он только глазами хлопает. Вижу — человек не в себе, сломлен, не выдержали нервы. «Не намного же хватило у тебя горючего…» — подумал я, и сам не знаю, какой черт шепнул: бей!
От прямого в скулу боцман отлетел в угол рубки и с полминуты не двигался. Потом медленно встал и подсмотрел на меня с удивлением. И вы знаете? Другой человек встал!
«Тушите пожар, на пробоину заводите пластырь! Об исполнении доложить!» — приказал я. Боцман козырнул и помчался исполнять.
Море вокруг кипело, нас продолжало отчаянно трепать. Судового фельдшера убило, трое раненых лежали без помощи. А ведь это были еще цветики. Из‑за пробоины в борту ход замедлился, и, если мы до рассвета не успеем пробраться к своим, нас с любого паршивого катеришка палками добьют.
Мы с Куликовским балансировали на полусогнутых, круто перекладывали тральщик с борта на борт. Шторм мешал нам, но вместе с тем и помогал. Поймать судно в прицел при такой волне не так‑то просто, а тут, на наше счастье, дождь припустил еще гуще, и нас потеряли.
Пожар на корме был ликвидирован, явился боцман и доложил, что пластырь подвели, помпы работают, судно осадку не увеличивает.
«Все?» —спросил я его.
«Никак нет, товарищ командир!» —сказал он и потупился.
«Что еще?»
«Спасибо вам, товарищ командир. На всю жизнь наука…»
«Не стоит благодарности», — махнул я рукой и приказал позаботиться о раненых и выдать команде по сто граммов.
За Таманью взяли мористей, люди получили передышку.
На другой день, уже на подходе к Туапсе, в бою с «мессером» получили еще одну солидную порцию снарядов в борт и в палубу. Боцман добросовестно сосчитал и доложил, что пробоин ровно дюжина, а маслянистый след за кормой — от топлива, что вытекает из пробитого отсека.
Идти до Поти нечего было и думать, и я повернул на Туапсе. Когда вошли в порт, город как раз бомбили «юнкерсы».
Мы отдали швартовы у пирса. От уровня воды до палубы оставалось еще с полфута. Я, гордый завершенным походом, отправился с докладом. Начальник базы не поверил, что мы пришли с Азовского моря, — дескать, прорваться сквозь Керченский пролив невозможно.
«Пожалуйста, — говорю, — пошлите адъютанта: корабль у пирса».
Адмирал решил удостовериться лично, пошел со мной. Тут‑то и случился анекдот. Когда мы прибыли на мол, я чуть не упал: тральщика не было. Я глазам своим не поверил: вместф моего многострадального корабля из воды торчал только клотик фок–мачты. Утонул, стервец, и где — в полметре от пирса! Моя обшарпанная команда выползла на берег и виновато топталась у причала с узелками в руках.
«Вот теперь я верю, — усмехнулся адмирал угрюмо. — Неоспоримые доказательства, так сказать, налицо. Что же, по законам морской войны вам надлежит быть на дне. Так уж лучше, если это случилось у родного берега…»
Я не выдержал и, смешно признаться, заплакал навзрыд— такая взяла меня досада и злость. Пройти через пекло и утонуть в полуметре от берега. Такое запоминается навсегда.