Я, можно сказать, погибал.
"Ваши двойки и тройки подрывают могущество нашего государства", – такое сказали нам однажды в школе. Как отдавались эти слова в моем сердце! Слова эти были водоворотом, из которого я никак не мог выплыть. Я хотел быть нужным, я выбивался из сил, чтобы стать им! Но выходило, что я не могу быть им... Как же тогда жить?
Троечники, а тем более двоечники не нужны были ни учителям, ни администрации школы, ни министерству, ни... родителям.
Я погибал.
В вынужденном своем многодумном одиночестве я спасал себя сам. На все я вырабатывал самостоятельный взгляд. Не всем быть вундеркиндами. Может быть, природа еще дремлет во мне – я ведь чувствую в себе силу превеликую, но она как будто отложена для какого-то случая, для будущего какого-то дела. А в Павленко она, эта чудесная сила, может, потом когда-нибудь захочет отдохнуть. И захочет, может, в самое неподходящее время. Так что еще неизвестно, что лучше, а что хуже.
Что же касается, так сказать, второсортности, проистекающей из пятибалльной системы, то и тут я решительно отстаивал человека – "душу в человеке", как сказала тогда Таня Лукьянова – и уже даже не в себе, а вообще. Человек не баллами измеряется. Баллы можно и одной зубрежкой, одной памятью заработать, если она у тебя есть. А ведь помимо этого в человеке столько тайны, что объять ее не хватит никаких слов, никакого воображения, никакой мечты!.. Так вот, я не за двоечничество, а за то, что превыше всего – за человека со всей его тайной...
Все это была внутренняя полемика; вслух я не умничал, чтобы не нарушить и без того хрупкую близость между мной и родителями. Они не слышали голоса, звеневшего во мне.
Родители мучились со мной. Безусловно, они желали мне только хорошего; но как сделать это хорошее, они не знали. Как только они не брались за меня!..
Изо дня в день, из года в год продолжалось наше терзание. Вот всего лишь один вечер из долгой вереницы вечеров, когда за меня брались...
На уроке нужно было придумать предложение с причастием, используя и объясняя при этом слово "чуткий". Я придумал: "Чуткий человек – это человек, разделяющий чужую боль и радость". Придумать-то я придумал, а объяснить, сделать разбор не смог. Училка, как выражались мы между собой, влепячила мне двойку. Разбор продолжился дома. Сначала папа объяснил мне, что я пень и оболтус, затем заставил вызубрить правила. Я вызубрил, что причастие – это глагол в особой форме, отвечающий на вопросы "какой, какая, какое, какие", однако со мной словно произошел заскок: я не мог назвать в собственном предложении причастие! "Ищи глагол в особой форме!" – кричала мама и оставляла меня на двадцать минут одного. За это время я нашел-таки глагол в особой форме: "Разделяющий"; но... где же причастие? Ведь оно должно отвечать на вопросы "какой, какая, какое, какие", а "разделяющий" отвечает на вопрос "что делающий"... "Я научила его находить глагол в особой форме, – в изнеможении говорила мама папе, – а ты доучивай его всему остальному. Я отказываюсь работать с ним!"
Папа зачем-то придумал свое предложение и стал объяснять мне на нем. "Воробей, сидящий на ветке, был грустный". Где тут причастие? Отвечай сейчас же!" – не спрашивал, а допрашивал папа. Я молчал. "По признакам ищи! – закипал папа. – По признакам!.. Какие ты знаешь признаки?" – "Это должен быть глагол... в особой форме... отвечающий на вопросы..." – "На какие вопросы?" – "Какой, какая, какое, какие..." – "Ну!.." – "В этом предложении причастием будет "грустный"". – "Болван! – выходил из себя папа. – Будет!.. Может, "грустный" и будет когда-нибудь причастием, я не знаю, этого никто не знает, но пока что это слово к причастию никакого отношения не имеет... Объясни, почему ты отнес его к причастию? Что такое причастие?" – "Причастие – это глагол в особой форме... "Грустный" – от глагола "грустить"... особая форма... отвечает на вопрос "какой"..." С минуту папа пучил на меня глаза; видно было, что он сам запутался. Наконец он треснул меня ладонью в лоб и тоже оставил на двадцать минут одного разбираться, на какой вопрос отвечает глагол в особой форме "разделяющий"... И смех и грех!.. Двадцать минут он выдержал педантично, как мама. Я пробормотал, что "разделяющий" отвечает на вопрос "что делающий", и... вобрал голову в плечи. Потому что вид у папы был ужасающий. Он грохнул кулаком по столу и заревел: "Какой!! Какой!! "Разделяющий" отвечает на вопрос "какой!"" – "Почему?" – хотел спросить я, но побоялся.
Папа с мамой выступали единым фронтом. Мама кричала из-за папиной спины: "Он, оказывается, еще и в прилагательных не разбирается! "Грустный" в причастия записал... Это же за пятый класс!.. Его в школу дураков переведут! Он нас в гроб загонит!.."
Не стану рассказывать, как мы искали, какое слово определяется найденным нами причастием и какие слова входят в причастный оборот. Хватит этого ада.
Я понял, что без меня родителям жилось бы куда лучше.
Часто мама говорила: "Закончишь четверть без троек, купим мопед". "И японский магнитофон", – добавлял папа. Бедные, бедные мои родители! Из всех политик политика пряника по отношению ко мне была самой непригодной. Политику эту, как я догадался, они позаимствовали у Восцыных. Восцын высокой успеваемостью заработал мопед и... пять магнитофонов! Среди магнитофонов один был импортный, по очень дорогой цене. Я не мог взять в толк, зачем ему пять магнитофонов. Более же всего меня удручала полная неизвестность того, сколько еще магнитофонов желает иметь Восцын.
Наша семья материальных нужд не испытывала; родители, экономные до прижимистости, мне, нужно сказать, ни в чем не отказывали. Ходил я в фирменных джинсах и куртках, были у меня, как я уже говорил, и электронные часы, и финские лыжи, был спортивный велосипед и все такое прочее. И даже были карманные деньги, которые я не знал, на что потратить: то ли приобрести этюдник, поскольку я исподволь порисовывал, то ли приберечь для какой-нибудь поездки. Деньги эти мне надарили в конвертах на день рождения папины и мамины гости.
Но что мне пряники, что мне мопед или магнитофон! К деньгам, вещам я был равнодушен. Если бы я не желал учиться, тогда та или иная вещь была бы каким-то стимулом; но я ведь просто-напросто не соображал.
Уже по одной этой политике родителей я догадывался о том, как плохо они знают меня.
Да и когда им было узнать меня! В младенчестве я был отдан в ясли; потом жил в деревне у бабушки; потом весь день находился в школе, в продленке... У нас времени не было на общение, и я рос, как сирота. В те же промежутки, что оставались свободными, они то смотрели телевизор, то обсуждали свои взрослые дела.
Кроме того, они были слишком холодны и суровы. Я не получал от них человеческого тепла. В кои веки они хвалили меня, в кои веки улыбались! А я ведь ждал, я всегда ждал! Особенно когда был маленький. Проснусь и жду этого чуда – улыбки... Сколько ни заглядывал я в папины глаза, чтобы увидеть, что в них светится, всегда на меня вместо папы смотрел... начальник.
По временам мне казалось, будто именно из-за родительской холодности я туго соображаю. Холодность их замораживала меня. Казалось, вот сейчас кто-нибудь из них улыбнется мне – просто так, – и я оттаю, и тотчас соображу, и впредь буду уже легко соображать! Но чуда не происходило...
А самолюбие! Сколько раз нажимали они на этот рычаг. "Учись – в люди выбьешься!.."
"Выбиваться в люди" я не собирался; другое дело, что пришла пора выбирать, кем стать; но об этом даже помыслить было страшно. Кем я мог стать? Многие в нашем классе уже твердо решили, кем будут: учеными, врачами, воспитателями, строителями, офицерами, продавцами... Есть среди нас и будущий генерал, и генеральный директор, и токарь, и нянечка. Некоторые каким-то образом додумались до профессий, можно сказать, необычных. Один определил себя в ювелиры, другой в таможенники, третий в жокеи... Может, я и хотел бы стать биологом или художником, но я не смел ни о чем даже мечтать. Я не знал, на что потяну. Конечно же, я хотел получить профессию, которую бы я знал и любил; я хотел быть нужным. Во мне было хорошее самолюбие, но самолюбию моему было трудно.
Подступались родители и с другого фланга. "Тянись ты хоть за кем-нибудь! – советовала мама. – Дружи с развитыми мальчиками. С Восцыным, например. Он мальчик серьезный, человеком стать хочет..." Выслушивая это, я только лишь усмехался. Я мог бы ответить, как Перерепченко, находчиво и едко: "Раз кто-то хочет стать человеком, значит, он пока что еще не человек..." и т. п. Но я понимал, что это, во-первых, была бы игра слов, которая уводила бы от сути: я-то знал, какой разный смысл вкладывали в слово "человек", с одной стороны, Восцын и мои родители, с другой стороны, я; во-вторых, я не позволял себе не только остроумно срезать маму с папой, но даже более или менее категорически опровергнуть их с помощью действительно серьезных доводов: я щадил маму с папой, я осторожничал, терпел, сносил, чтобы сохранить главное – нашу близость.