Как нарочно, в горнице зазвонил телефон. Гудки были пронзительными, долгими.
— Я слушаю, — сняв трубку, устало ответил директор, — ну-ну, да, да… Отпустить, говоришь? Так мы за него, Антонина, тысячу рублей ухлопали! Холмогорский он. Ежели так безответственно работать будем, с одной мякиной останемся. Поймать быка надо, кровь из носу, поймать. Волки и без него сыты, а ежели, стервец, в суземье драпанет, из ружей палите. Мясо, говоришь, кому? Мясо только передовикам. А лучше живым его достаньте, слышь, Антонина, живым! Он ведь племенной…
Директор положил трубку, но телефон, как ужаленный, загудел опять.
— Я слушаю… А, Григорий Петрович. Ну-ну… Да. Да. Зачем, говоришь, дом продали писателю? Так ведь он наш, онежский. И потом, Григорий Петрович, обидно нам, мы ведь школу каменную отгрохали, скотник с экспериментальной ямой сдаем, пилораму, дорогу! Ведь это легко сказать, а на деле каждый день, как у Шекспира в «Гамлете» — «быть или не быть». А кто напишет про это, Григорий Петрович, мы с вами? Или Ванька с барки? Мне лично писать некогда, да и непривычно, а вы далеко от нас, не осилите. Короче, я считаю, что нашему совхозу просто необходим свой писатель. Ежели возражения есть, обсудим на исполкоме…
Директор подсел к Якову.
— Ну, спасибо тебе… Давай ради такого праздника стол организуем. — И, ловко распластав щуку, нарезая ее на крупные звенья, принялся за грузди.
— Морошку моченую будешь?
Калинкин молчал. Голова кружилась от усталости, хотелось спать. Но так вот запросто очутиться с директором совхоза за одним столом было для него немалой радостью. Он терпеливо дожидался праздничной трапезы.
Наконец стол был накрыт, и в центре его хозяйка поместила большую эмалированную сковородку с жареной медвежатиной.
— Ну что ж, добросовестный человек, — произнес директор, — еще раз спасибо тебе за чокера! Ради такого случая можно и брусничного морса выпить. Нынче брусника не уродилась, но мы с Лизой набрали.
— Медвежатиной угощайтесь, — настойчиво предлагала Лиза, — наша, онежская. Муж-то опять шатуна выследил.
Но Калинкин продолжал стесняться закопченных рук и все время прятал их под стол.
— У меня, паря, от Карел до Печоры, по всему европейскому Северу кореша есть, — гостеприимно улыбался директор, чувствуя стеснение гостя. — Иначе нельзя… Ты руки-то не прячь под стол… С таким сердцем, как у тебя, и с грязными руками любо…
В горнице опять загудел телефон.
— Ha-ко, леший, — возмутилась Лиза, — поужинать не дадут.
Просекин поднял трубку.
— Я слушаю. А, Петровна. Что случилось? Прокурор и следователь? В совхоз, говоришь? Давно ждем. Надо их в нашу гостиницу устроить. Чего? Простыни кончились? Щас, Петровна, подожди… Лиза, — он устало обратился к супруге, — у нас чистые простыни есть?
— Нет, — сухо ответила жена, — на весь район не настираешься.
— Тогда извини, Калинкин. Идти надо… — Просекин грузно поднялся из-за стола. — Не серчай, братуха, что так получилось. Работа дьявольская… — И ловким движением наполнил стакан Калинкина брусничным морсом, плеснул полстакана себе и, хватив глоток напитка, оглушительно крякнул.
— Ты что, совсем омедведился? — со вздохом упрекнула жена. — Что человек подумает?
Директор почему-то нахмурился, исподлобья посмотрел сначала на жену, потом на тракториста и, поспешно проглотив хрустящий груздь, заговорил громко, взволнованно:
— А я считаю, люди дорогие, так. Нынче у нас всяк выпьет, да не всяк крякнет, потому и тихарей много развелось. Тайком, черти, пьют, чтобы никто не видел да никто не слышал. Молвы боятся, а хуже того — друг дружку.
Директор вышел из-за стола, набросил на плечи овчинный полушубок, проверил карманный фонарик и, подойдя к старинному буфету, крякнул еще раз, только более оглушительно.
— Угощайся, Калинкин, ешь и пей досыта! — громко сказал он. — А ежели повеселиться надумаешь — сплясать, скажем, или попеть наших народных песен, то шибко-то не стесняйся. Вприсядку хоть до потолка скачи. Мы с Лизой тихарей не любим… А я сейчас… Командировочных надо устроить.
Директор вышел из горницы, а Калинкина вдруг так разморила вкусная еда да жар уже затопленной русской печки, что он, сам того не замечая, грузно опустился над столом, закрыл глаза и словно в теплую болотину стал погружаться. Сначала он довольно ясно ощутил и запах, и вкус болотины. На первых порах ему даже нравилось вбирать порывистыми глотками любимые с детства запахи и багульника, и вероники, и брусники, и клюквы, но чем дальше, тем дышать становилось трудней, и через некоторое время сознание его словно растворилось в темной жидкой массе. Он чувствовал, даже ясно видел разбухшие коренья горьковатых трав, которые мелькали перед его глазами, затягивали, и противостоять их природному дурману был не в силах. Теплая болотина неумолимо заглатывала его.
Проснулся он ночью… Кругом черная тьма. Сначала ему показалось, что он в душном погребе на прошлогодней гнилой картошке. Он пошарил по сторонам, но картошки рядом не оказалось, а вместо нее перед носом лежала ватная подушка. Изнемогая от духоты и жажды, он отбросил подушку в сторону.
«Какой стыд, — подумал он, — неужели меня так разморило, что я не помню, у кого уснул. Где мои спички?»
Он потянулся к брюкам за коробком, но вдруг почувствовал, что лежит под темным байковым одеялом в одних трусах, в рваной морской тельняшке.
«Вот тебе и праздничек! Хотя бы порты нашлись!»
Он отшатнулся в ту сторону, где было тихо, и сразу же наткнулся на что-то твердое.
«Стена?! Ну да, конечно, стена! Бревенчатая, плотно покрытая бумажными обоями». Калинкин начал отыскивать флотские брюки и морской бушлат. Он почему-то был уверен, что стул с верхней одеждой находится между деревянной кроватью и утепленной стенкой горницы, но, как ни пытался, ничего, кроме пустой тумбочки, обнаружить не удалось. Стараясь не шуметь, он стал обшаривать тумбочку, но половица под ним внезапно скрипнула, и где-то в темноте кто-то оглушительно крякнул.
Калинкин в отчаянии опять скользнул на кровать и вдруг увидел, что рядом с ним лежит глазастый кот, тот самый, что сидел с директором на одном стуле. Зрачки у кота были сильно увеличены и ярко горели в темноте.
Калинкин осторожно прошел вдоль стенки, нащупал какую-то дверь. Резко открыл ее и сделал решительный шаг вперед. Он был уверен, что за дверью находится какое-нибудь помещение, немного прохладнее и свежее, чем эта проклятая комната.
Но попал он в еще более удушливое помещение: здесь пахло соляркой, нитроэмалями. Калинкин попытался пройти вперед и наткнулся на какие-то скользкие железки. Нагнувшись, он без труда узнал свои чокера.
— Японский городовой! — прошептал он с обидой. — За что же меня казнят? Ведь я за всю жизнь ни одной соломинки не украл! Ни одной крошки хлеба не съел задарма! Как так получается… Я им чокера из-под снега больше восьми лет выцарапываю, а они меня в душегубке, как в тюрьме, гноят. Где совесть? Где справедливость?!
Калинкин прыгнул куда-то вперед навстречу воображаемой двери и попал босой ногой в теплое ведро с тягучей соляркой.
— Люди!.. У меня каждый чокер собственными руками добыт! Любой слесарь об этом скажет! Любой чокеровщик! Да если хотите знать, у меня их целая коллекция, потому как для любого тракториста исправный чокер превыше всего! Да я его ни на какую золотую цепь не променяю!
Опрокинув невидимое ведро с вязкой соляркой, Калинкин сделал два буксующих шага.
Где-то в соседней комнате вспыхнула настольная лампа, и в светлом проеме неторопливо показалось заспанное лицо директора.
— Калинкин, ты что раскрякался? Я и так знаю, что ты не вор и делаешь все не тайком, а на людях… Чего же ты кричишь? Может, деньги за чокера нужны? Так я тебе премию выпишу… А вот ежели черти по ночам снятся, домой иди…
Директор исчез, а Калинкин долго стоял в дверях как оплеванный. Ни о каких деньгах он и думать не думал. И когда Просекин протянул ему расписку на получение премии, сказав при этом свою коронную фразу: «Долг платежом красен», то Яков Калинкин был готов провалиться сквозь землю.
— Денег я не возьму, Матвей Евлампиевич, — еле слышно процедил он, не глядя директору в глаза.
— Почему? — удивился Просекин. — Ведь ты же заслужил… Если мало, еще выпишу. Только скажи мне по-честному, полуношник ты эдакий, откуда у тебя столько чокеров? Любопытство меня разбирает, и командировочный следователь интересовался.
— Чокера, Матвей Евлампиевич, я достаю у вас.
— Как у меня?
— В совхозе вашем. Многие трактористы из отдаленных участков теряют их, а я эти брошенные чокера, будь они неладны, выцарапываю из грязи, снега, потом ремонтирую и, когда у вас нехватка, вам сдаю.
— Чего?
Калинкину показалось, что Матвей Евлампиевич не расслышал, и он повторил еще раз.