Но успокоилась все-таки — очень уж ровная жизнь пошла.
Через год родился сын Тишка.
Карпухин всегда неплохо зарабатывал, а тут и вовсе — ничего для себя, все в дом. И дачники. И Раюшка работает в школьном буфете. И теща ничего себе — здоровая. Жизнь пошла — это же лопнешь от счастья, до чего ровная жизнь пошла.
Вот прошлое лето. Жара. Воскресенье. Все в сборе, три часа, семейный обед. Не ютятся, как другие хозяева, живут широко — дачникам сдали только верх да времянку.
Взрослые выпили под мясо.
— Ты уж, Витя, того, забор новый поставь, — в какой уже раз просит теща. — Дом принимают по забору.
— А у нас сапожник, и без сапог, — улыбается жена. Она раскраснелась от полстопки водки, улыбается широко, по-воскресному, радуется миру в семье.
— Будет забор, — обещает Карпухин. — Будет и забор, и два забора, и белка, и свисток. Только спокойствие, джентльмены. Не подгоняйте.
— Тебя не подгоняй, так ты с места не стронешься.
— Вот ты какая. Села на шею, да еще ногами подгоняешь.
— Ну, на тебе не покатаешься, — говорит теща. — Где сядешь, там и слезешь.
— Ладно, все будет. Хороший ты человек, старуха. Горло не дерешь. Вовремя меня прихватила. А то бы так и прыгал по свету.
— Да ты уж и попрыгал свое. Все никак не отдышишься.
А потом, разморенные, сидят на крыльце. Отец с сыном Тишкой начинают играть. Война. Казаки-разбойники.
Прячутся в огороде.
Бах-бах — из пистолета.
Та-та-та — пулеметная очередь.
Отец падает навзничь. Тишка тычет его в грудь палкой — убит отец. Вдруг — ах! — палка в сторону — попался!
Сын захлебывается от счастья. Жена, теща — все смеются.
А потом бросаются на одеяло за домом, спят до пяти часов вечера, потом лениво бредут к заливу, и вдруг — сына на плечи и бегом, бегом до того черного камня. Какие еще заботы? Одного балбеса на ноги поставили, вот и второго поставим. И пусть себе катится жизнь, как колобок, как румяное яблочко.
А если кто заноет, мол, стареем, мол, жизнь проходит, а на счастье мы так и не поглазели, и в руках-то его не подержали, а уж мы ли не искали его, мы ли не посбивали свои подметки, так а где же оно, когда же оно и к нам приплывет, — а помнишь картофельную лушпайку, как ждали мы наших отцов из дальних мест, а потом носили армейские сапоги и ходили в караул, а потом сразу растили детей и работали, чтобы этих детей кормить. Ты, так понимаем, помнишь все это.
Так утри себе нос, губошлеп. И поскорее утри. Она на то и жизнь, чтобы проходить. Крыша над головой, сыт всегда, и все есть в доме, так что еще надо? Прожили вместе восемнадцать лет, проживем и еще двадцать восемь, а время придет — что же, конец матчу, два — ноль, и все не в нашу пользу, собирай вещички, воду сливай.
Так и не зуди под рукой, дай человеку идти по привычной дороге, отвори ворота, дай спокойно дойти до крайности.
А внизу лежал тяжелый залив, и над ним сгущались сумерки. Они мешались с туманом и мелким дождиком, гнал их ветер, и они медленно, тягуче вползли на стадион.
Снова повисли шум, свистки и топот.
Музыка оборвалась. Сразу в сердцах тревога поселилась, сразу стало тихо — и вдруг наши и не наши выбежали на поле — держись, мальчики, гвоздили их вопли, под орех разделаем гостей этих. Быть, быть нам в первой десятке!
— Я загадала, — тихо сказала Мила. — Если наши выиграют, все будет в порядке.
— У нас, что ли?
— У нас с тобой.
— Да ты что! — возмутился Карпухин.
— Я так загадала, — пожала плечами Мила.
А на поле-то был бой в Крыму и все в дыму, и наши зажали этих бедолаг в штрафную площадку и обстреливали со всех сторон.
Вдруг — и-а-а-а, землетрясение, вулкан взорвался, свету конец. Прыгали, целовались, мяли бока друг другу. Ай да Слава! Ну и плюху дал! Бросали кверху шапки, прыгали к небу, все за тучку старались ухватиться ловкачи, и двум гаврикам это удалось. Они крикнули сверху: «Ура нашим!» И рвалось над стадионом: «Мо-лод-цы!» И кто-то гудел трубой, и улюлюкали, крутили сальто, пускали в небо ракеты.
— Вот видишь, — сказала Мила, — так мы и выиграем.
— Да, выиграем, — сказал Карпухин. — Понятно, выиграем. Как иначе. Только бы продержаться. Два — один в нашу пользу.
Да, только бы продержаться. И тогда все будет в порядке. Немного-то и осталось.
Познакомились они почти полгода назад.
На майские праздники компания собралась у Пашковых. Свой дом. Мебель снесли в одну комнату. Застекленная веранда для стола. Большая комната для танцев. А компания — ха-ха, с большим приветом — пять пар, десять человек.
Солнце слепит глаза, пусть оно раннее, пусть нетеплое, но вот ведь как навалилось.
И-их, закуски-то нам какие подвалили, братцы, какие хлеба — дымится жаркое, белеет рыба, и грибки маринованные, а селедочка-то с зеленым лучком, и огурчики домашнего посола, да маленькие, тугие, с колючими пупырышками, и сыр, и колбаса — ох, навалимся, братцы, ох и погудим, это же на то и праздники, чтобы веселая собралась компания, это же награда за ежедневную нашу жизнь, за работу нашу доблестную.
Чернеет земля в саду, поднимается осторожный пар, птицы уже поют, вот-вот взорвутся почки — есть за что выпить. Это же весна, и это наш краснознаменный праздник.
Суетливо, с разлету, закусили, все сразу повеселели, и беспорядочные пошли разговоры.
Вот рядом Раюшка сидит — щеки разрумянились, глаза посверкивают — орлица прямо тебе — и плечом поведет, и бровь сломает, и с соседом похихикает. А казалось, однажды в детстве заснула и не может проснуться. Дома ходит сонная, медлительная, и ничего-то ей не надо — только бы мир в семье, да достаток, да дети здоровы. Но может же в празднички просыпаться.
А вот медленно наливается добряк Пашков, хозяин дома, короткопалый, с тугим животом, с мышцами крепкими типа «не тронь меня, хулиган».
А напротив жены сидит Мила, кассир гастронома у Парка Победы. Тоже развеселилась. Над ее головой висит солнце, и волосы ее от солнца светятся. Глаза защищает ладошкой. Ладошка горит, и сквозь розовость ее просвечивают голубые глаза. Солнцем залито плечо Милы.
Совсем хорошие праздники получаются, но вот только какая-то нервность сегодня в Карпухине. Вроде что-то должно произойти, а вот что — и сам не знаешь.
Нет, видно, пришло его время — пора петь песни. Но он еще немного потерпит.
А рядом с Милой сидит ее муж Володя, он одного года с Карпухиным, мастер на «Электросиле». Тихий такой, молчаливый. Волосы уже начали редеть, на висках намылилась седина. Глаза грустные, задумчивые — птичьи глаза. Ничего, может, повеселеет. Смотришь, и песню подпоет. Он, понятно, не из тех, кто сам затянет песню, но да это и не нужно — затянет Карпухин.
Вот сейчас все попросят Карпухина. И все просят. Еще бы — он всегда в центре внимания. Ему дали гитару, да что вы, братцы, я еще не в форме, но сам знал: давно уже в форме, и посмотрел на Милу, ну как — играть ему или нет. Понял — играть.
Сначала песни для всех. Вот вам «Последняя электричка». А вот «Любовь — кольцо». Понимаем, любовь — кольцо, а у кольца начала нет и нет конца. Когда играл, смотрел на Милу. Она подпевала. И подпевали все — и Пашков, и Володя, муж Милы, и другие мужчины, а также и все женщины.
А потом все поотстали, и Карпухин понял — ну, он сейчас даст, он споет свою песню. И петь он будет для этой вот женщины. У нее горит под солнцем голова.
И Карпухин запел «Нас оставалось только трое из девятнадцати ребят» — а ты с какого года, парень, да с двадцать пятого, ну, ты еще салага, а я-то с двадцать четвертого, и полегли они все, а ты мог стоять вместе с ними и тоже полег бы, родись на пять лет раньше, но тебе повезло, а парни так и не поднимутся, так и сложили они свои головы, а лучше их не было во всем свете. И никогда не будет.
Потом все молчали. Смотрели в пол.
А Карпухин встал и подошел к окну, долго смотрел в сад, вышел в другую комнату, прошел из угла в угол. Ах, да что там. Вышел на крыльцо. Там успокоится.
На крыльце стояла Мила. Карпухин подошел к ней и положил руку на плечо. Она не обернулась — знала, что это рука Карпухина.
Стояла тишина. Коротко пропела птица. Солнце залило полнеба желтизной.
Слышал, как колотится сердце. Знал, и она это слышит. Знал, сейчас жареный петух клюнет его в темя, и тогда будь что будет. Так входят в холодную воду. Закрыл глаза, крикнул — ах! — и пошел.
Рывком повернул Милу, прижал к себе. Было очень тихо. Карпухин боролся с одышкой и взрывами сердца.
В сарае стоял полумрак. Свет проникал только в щели. Стояли лопаты, лом, верстак, неоструганные доски.
А наверху начались танцы. Кто-то взвизгнул. Это, верно, Раюшка. И дробь каблуков послышалась. И кто-то грузно присел. Это, верно, Пашков, хозяин дома.
Праздник прошел, и Карпухин не вспоминал его. Праздник и праздник, в следующий раз компания соберется только в ноябре, а за это время столько всего утечет, что и вспоминать не о чем.