Втайне он надеялся, хоть и не осмеливался признаться в этой надежде, что Людмила Михайловна пробудет в больнице несколько дней, там успокоится, гордость ее притихнет, а он за это время соберется с мыслями, поговорит с дочерью и с Сережей, не то чтоб ему оправдываться нужно, нет, но дайте человеку объясниться, не прощения он просит, не сочувствия, но хоть снисходительного внимания. Он ведь был терпелив к вашим неловкостям, неумению, слабостям не год и не два, но несколько десятилетий, так уделите ему хоть полчаса.
И вот домой идти следовало прямо сейчас. Никогда прежде не шел он домой с такой тревогой, неохотой, да что с неохотой, он сейчас шел домой, как на заклание.
Раздирал плечом слоистый туман, да туман этот был не сплошной, а клочкастый, шел тугими озерцами. По-прежнему раздражало Николая Филипповича то, что вот здесь, на земле, мразь липкая, а на небе ярко палилась белая луна, звезды льют свет ровно, там хоть и холодно, но чисто.
Дошел все-таки до дома, не стал даже у подъезда передых устраивать, чтоб сил набраться, а так, побрел к своей двери, с вялой волей и согласием на худшее.
А дальше — туман, бред, невозможность.
Когда он открыл дверь, то слышал поначалу голоса — Людмила Михайловна на кухне разговаривала с Сережей, — и сразу голоса смолкли. Николай Филиппович обреченно понял, что против него имеется сговор.
Он неторопливо снимал пальто, вот повернулся к вешалке, вот сразу попал петелькой пальто на штырь, вот, чувствуя за спиной присутствие Людмилы Михайловны, взгляд ее тяжелый, медленно поворачивается на этот взгляд.
Да, в дверях кухни стоит Людмила Михайловна, смотрит не то чтобы ненавидяще, конечно, есть и ненависть, но именно презрительно, даже тяжело-презрительно, так что надежд на примирение, а тем более прощение быть не может. Она стоит величественная, уверенная в своей правоте. Глаза сухи и горячи. На ней черная кофта, плечи и шея покрыты тонкой белой шалью. И разглядел Николай Филиппович — блестит пот над верхней губой — нервничает, однако, Людмила Михайловна.
Николай Филиппович ожидал встретить надрыв, истерику, взорванный быт, потоки слез и проклятий, но здесь — холодное презрение, и уже примирение невозможно.
Они молча смотрели друг на друга. Людмила Михайловна даже голову вскинула надменно — и с этим ничтожеством она жила без малого тридцать лет! — и руки замкнула на груди.
Сейчас какие-либо разговоры были невозможны, и Николай Филиппович, чтоб прервать уничтожающее его рассматривание, хотел пройти в маленькую комнату и запереться там до позднего вечера. Надеялся, что Людмила Михаиловна не в силах будет носить маску холодного презрения и ближе к ночи все кончится потоком слез, даже рыданий, и тогда возможен хоть какой-то разговор.
Он пошел было по коридору, но проход загородила Людмила Михайловна. Она все не желала снизойти до разговора с ним и, оборотив лицо в глубину кухни, сказала:
— Сережа, помоги мне, пожалуйста.
Сережа вышел в коридор. На отца он не смотрел, только на мать.
— Сережа, объясни, пожалуйста, твоему отцу, что под одной крышей мы жить не сможем.
Это было нелепо и потому неожиданно, Николай Филиппович удивленно смотрел на жену и сына, Людмила Михайловна выдержала его взгляд, тем давая понять, что решение ее твердо. Сергей же по-прежнему избегал отцовского взгляда.
— Да вы что, — сказал Николай Филиппович, он ожидал скандала, истерики, презрения, чего угодно, но не фарса. — Это ведь и мое жилье тоже.
— Согласна, — сказала Людмила Михайловна. — Сережа, подай мне, пожалуйста, пальто. Мы уходим.
И тогда Сережа сказал:
— Может, уйдет кто-нибудь другой?
— Да вы что — рехнулись? — не сдержался Николай Филиппович. — Да как же так? За что же это? И гоните? За что все-таки? За то, что один человек полюбил другого человека? То есть не за преступление наказываете, а за любовь. Почему? Опомнитесь! — бормотал Николай Филиппович, но Людмила Михайловна перебила его:
— Сережа, этот человек не расслышал, что ты сказал. Повтори, пожалуйста.
И тогда Сережа, надо ведь, повторил:
— Я говорю — может, уйдет кто-нибудь другой?
Николай Филиппович вздрогнул, даже отступил на несколько шагов и взглянул на сына — Сергей в этот раз выдержал взгляд отца, и Николай Филиппович был потрясен — какие жесткие и неуступчивые глаза были у сына. Таких глаз у Сережи прежде никогда не было.
— То есть вы хотите сказать, что мне прямо сейчас следует взять да и уйти? — растерялся Николай Филиппович.
Ответом было молчание — да, ему прямо сейчас следует уйти.
— Сережа, помоги, пожалуйста, отцу собраться, — сказала Людмила Михайловна.
Сергей вспыхнул, конечно, эта сцена для него унизительна, и если б он сейчас сказал, да что же мы делаем, так нельзя, это же твой муж, а мой отец, то Николай Филиппович простил бы сына. Даже и обнял и пожалел бы — доброта к одному человеку не должна оборачиваться жестокостью к другому.
Впрочем, Николай Филиппович еще надеялся, что это только демонстрация, его, конечно, унижают, но не может унижение быть беспредельным, человек — не пес шелудивый, нельзя его выбрасывать за порог.
Он неторопливо достал из кладовки большую сумку, бросил в нее смену белья, белую рубашку, свитер — это только затем, чтоб заполнить сумку, а также дать жене и сыну время одуматься.
Прошел в ванную, взял электробритву, зубную щетку, защелкнул сумку, вышел в коридор и, надевая пальто, все ждал, сын сейчас скажет: «Фарс затянулся, достаточно, мама».
Но сын молчал, и Николаю Филипповичу ничего не оставалось, как выйти вон. Он хотел громко хлопнуть дверью, но передумал и тихо закрыл дверь.
Медленно спускался по лестнице — у сына есть возможность догнать его. Затем стоял у подъезда — нельзя отнимать у сына возможность исправить несправедливость, но не дождался и пошел по темному двору.
Ему видна была освещенная автобусная остановка — в круг света вдруг вышла Оленька. Николай Филиппович был уверен, что дочь не даст ему уйти, но ведь каким жалким будет выглядеть он в глазах жены и сына, подумают, что он ждал возвращения дочери. И тогда Николай Филиппович пошел в тьму двора, к детской площадке, и Оленька не заметила его.
Он не знал, куда ему идти. Потому что никому не был нужен. Можно пойти к Константиновым, они дадут ночлег, но так он подведет Машу — она подруга Людмилы Михайловны. Да и не такие уж они друзья с Константиновым, выходит, если Николаю Филипповичу стыдно признаться, что его выгнали из дому.
Нельзя даже представить, что он пойдет к Тоне — дома ее родители, и он, пожилой мужчина, заявляется, поскольку изгнан из родной семьи, — невозможно. Были сослуживцы, они дадут приют, но он ни с кем не дружен настолько, чтоб пойти в минуту трудную. Ах ты, мучительно вспомнил, а Тоне сейчас каково, он-то, пожалуй, все выдержит, но ей-то каково, он согласен был выносить тяготы не только свои, но и ее тоже, но как можно ее тяготы, ее беду переложить на себя?
И он сидел на скамейке в темном дворе и не знал, что ему делать. Это невозможное положение — человеку, у которого семья и собственная квартира, который считал, что окружен если не друзьями, то надежными приятелями, вдруг становится ясно, что никому-то он не нужен и крова у него сегодня не будет.
Николай Филиппович вспомнил только что пережитую сцену и застонал. Это ж дичь какая-то. И какое точно рассчитанное издевательство. Ставка ведь была для них беспроигрышная — мягкость Николая Филипповича: знали, что он сразу уйдет. А если б он был потверже, то и затевать игру не стали бы. Ну, на Людмилу Михайловну что ж обижаться — это у нее такая истерическая реакция на потрясение, хотя могла бы и в благородство поиграть: не можешь с негодяем находиться под одной крышей, так уйди на время к сыну, дай негодяю либо объясниться, либо подыскать временное жилье. Хорошо, вы считаете, что в дальнейшем Николай Филиппович не станет оттяпывать клок законной жилплощади, но очухаться-то ему надо. Он же покуда не пес шелудивый.
Ну ладно, Людмила Михайловна, положим, в затмении, но Сергей, Сережа! Уж у него-то затмения не было — гладкие, рассудительные слова говорил. Можно только так себе представить, что Людмила Михайловна взяла с него слово, что он во всем ее будет защищать, говорила, поди, что снова начнутся боли в сердце, если увидит этого человека, и конечно же, они уверены, что папаша приползет, побитый, и будет канючить, чтоб его простили.
А ведь Сережа мог бы и уговорить мать выслушать оправдательный лепет отца — если кто и имеет влияние на Людмилу Михайловну, то только Сережа. Да уведи мать к себе или же попроси отца не приходить домой, а посидеть пока со Светой.
И в любом случае не следовало вмешиваться — пусть родители самостоятельно расхлебывают заваренную кашу. А теперь что же? Теперь вот ведь как паренька жалко: пройдет самое короткое время, да Света ему еще сегодня всыплет, вот кто не станет кривить душой и терпеть фальшь и несправедливость, словом, одумается паренек, и что тогда? Ведь маяться будет, станет искать встреч с отцом. И неизвестно, сынок, захочет ли отец с тобой встретиться, ведь у него тоже может оказаться малая гордость. Конечно, встретится, конечно, простит, но каково ж это будет пареньку завтра и в дни следующие? А каково твоему папаше, дружище, ты это представляешь? Вот то-то. А представлять следовало заранее.