— Уверяю вас, ненадолго, — убежденно сказал отец.
— Ну а вы? — Сосед подошел ближе. — А вы? Что вы будете делать?
— Мы? — переспросил папа. — Ничего. Почему мы должны что-то делать?
Сосед пожал плечами и сорвал листик с живой изгороди.
— Послушаешь, что они там, в других странах…
— Здесь так не будет, — ответил отец.
Мы пошли дальше. В конце улицы нам встретился менеер ван Дам.
— Кого я вижу! — воскликнул он. — Мы уже возвратились?
— Как видите, — ответил отец, — все живы-здоровы и опять у себя дома. Есть новости о других знакомых?
— Конечно, — сказал менеер ван Дам, — и самые разные. Говорят, например, что сын Мейера с несколькими друзьями сумели проскочить к французской границе.
— Ох уж эта молодежь, — сказал отец, — всюду подавай им приключения. Впрочем, я их вполне понимаю.
— А ваша вторая дочь и сын разве не с вами?
— Нет, — ответил папа, — они в Амстердаме. Им там хорошо.
— Пока хорошо, — заметил менеер ван Дам.
— Нам пора, — попрощался отец.
— Что хотел сказать менеер ван Дам этим своим «пока хорошо»? — спросила я у папы, когда мы немного отошли.
— Я думаю, он слишком мрачно смотрит на вещи.
— Как и наш сосед, — сказала я.
Отец нахмурился.
— Пока рано делать выводы, надо подождать.
— Ты считаешь, — спросила я, — они могут поступить с нами так же, как с…? — Я не договорила, вспомнив ужасные рассказы, слышанные мною в последние годы. Но всегда это происходило где-то далеко, в других странах.
— Здесь такого случиться не может, — сказал папа, — здесь совсем другое дело.
В небольшой конторе ателье менеера Хааса на Катаринастраат стоял густой табачный дым. Сюда, точно на важную сходку, собрались члены нашей общины. Энергично жестикулируя, крутился на вращающемся стуле маленький менеер ван Бюрен. Он уже почти охрип. Когда мы вошли, он как раз говорил, что надо бы отслужить специальный молебен.
— Я тоже так думаю, — сказал отец.
— А помогут ли молитвы? — спросил сын менеера Хааса. Видимо, никто его не расслышал, потому что ответа не последовало.
Я пожалела, что пришла. Ясно, отец отсюда скоро не уйдет. Мне совсем не хотелось сидеть в прокуренной комнатушке, и я прошла в торговый зал. Там никого не было. Меня окружали ряды прилавков и стеллажей с готовой одеждой. Ребенком я часто играла здесь с детьми менеера Хааса. Среди пальто и коробок мы играли в прятки. Украшали себя лентами и лоскутками материи из пошивочной мастерской, а когда ателье закрывалось, играли в магазин. Тут еще стоял прежний запах, сладковатый и сухой, так обычно пахнет новое платье. Я побродила по узеньким проходам в ателье и магазине. Такое впечатление, будто сегодня воскресенье. Так же пусто, и так же не зайдет ни покупатель, ни заказчик. Я села на штабель коробок в углу и осмотрелась. Было довольно темно: ставни закрыты и свет попадал только из коридора. У стены стоял манекен в дамском пальто. Даже наметку убрать не успели. Вероятно, теперь его уже никто не возьмет. Я сняла пальто с манекена и надела. Посмотрела на себя в зеркало. Пальто оказалось слишком длинно.
— Что ты здесь делаешь?
Это был голос моего отца. Я вздрогнула, потому что не слыхала, как он подошел.
— Примеряю пальто, — ответила я.
— Сейчас не время думать о новом пальто.
— Я и не думала, надела просто так.
— А я искал тебя повсюду. Идем.
Я сняла пальто и повесила его на место. После полутемного магазина солнечный свет показался нестерпимо ярким и на некоторое время почти ослепил меня. На улице было оживленно. Множество легковых автомобилей и мотоциклов иностранных марок. У прохожего впереди нас какой-то немецкий солдат спросил дорогу на Рыночную площадь. Тот ему объяснил, оживленно жестикулируя. Солдат щелкнул каблуками, козырнул и пошел дальше. И все время мимо нас то и дело проходили солдаты оккупационных войск. Мы же как ни в чем не бывало шли домой.
— Вот видишь, — сказал папа почти у самого дома, — они нас не трогают. — А проходя мимо соседского сада, повторил: — Они нас не трогают.
В детстве, когда мы с сестрой возвращались из школы, нас нередко дразнили другие школьники. Чаще всего они подкарауливали нас в конце улицы Клостерлаан.
— Не отставай, — решительно говорила в таких случаях Бетти и хватала меня за руку. Я со страху предлагала пойти кружным путем или вернуться обратно. Но она шагала напролом прямо на орущую компанию и тащила меня за собой. Отбиваясь налево и направо своим ранцем, сестра прокладывала нам дорогу в толпе школьников, которые тузили и толкали нас со всех сторон. Я часто спрашивала себя, чем же мы отличались от других.
— Учитель говорит, что евреи плохие люди, — сказал мне однажды соседский мальчик, который учился в католической школе. — Вы убили Иисуса Христа.
Тогда я еще не знала, кто такой Иисус.
Однажды я видела, как мой брат дрался с мальчишкой, который не переставая кричал: «Еврей паршивый». Он замолчал, только когда Дав сбил его с ног. Домой Дав пришел с окровавленным лицом. Тогда отец показал нам на своем виске шрам от гвоздя, которым — еще в школьные годы — его ударил один мальчик.
— В Ахтерхуке над нами тоже издевались, — сказал он.
У меня была подружка, которая постоянно заходила за мной, чтобы вместе идти в школу. Звали ее Нелли, и у нее были белокурые волосы. Она всегда ждала меня на крыльце. Никогда не заходила в дом. Если дверь открывалась, она только с любопытством заглядывала в переднюю.
— Интересно, как у вас там? — однажды спросила она.
— А ты войди и посмотри, — ответила я.
Но она побоялась, потому что ее мать запретила ей входить в еврейские дома. Мне было тогда одиннадцать лет — возраст, когда во всем видишь смешное. Я сказала, что, конечно, моя мать варит суп из христианских младенцев, а отец их поедает. С тех пор она стала заходить к нам, но все-таки втайне от своей матери. Став постарше, мы уже почти не сталкивались с таким отношением к себе. Дети до десяти лет часто более жестоки, чем взрослые. Хорошо помню, что у нас была служанка, которая, перед тем как поступить к нам, испросила у пастора разрешение служить в еврейской семье. Пастор дал согласие, но потребовал, чтобы она не ела у нас рыбу — традиционное еврейское блюдо — даже по пятницам, в постные дни христианской религии. Это пришлось нашей служанке весьма по вкусу, ведь именно в пятницу вечером у нас был очень обильный стол и готовились всевозможные мясные кушанья.
Мой отец был человеком набожным, и ему хотелось, чтобы в доме соблюдались еврейские законы и обычаи. Ему было больно видеть, как мы чем дальше, тем больше уклонялись от их соблюдения, поскольку постоянно общались с нееврейскими друзьями и подругами и стремились не отставать от жизни. Трудней всего приходилось Даву. Он был старшим и должен был первым рвать с законами Талмуда. Нам, сестрам, поэтому было легче. До сих пор помню, как, сидя с другом в кафе-автомате, я впервые попробовала кроличью лайку. Нашей религией это строжайше запрещено. Перед тем как откусить кусочек, я в нерешительности остановилась — так невольно останавливаешься на краю бассейна, придя купаться впервые в сезоне. Но если уж преодолел свою нерешительность, во второй раз все обходится гораздо легче.
В оккупацию слово «запрещено» приобрело для нас совсем иное значение. Было запрещено посещать кафе и рестораны, театры, кино, плавательные бассейны и парки, запрещено иметь велосипед, телефон, радиоприемник. Запретов было очень много.
Будь я в то время маленькой девочкой, я непременно спросила бы, за что это, уж не за то ли, что мы убили Иисуса.
В первый военный год я заболела. Попала в больницу, а мои родители переехали в Амерсфорт и поселились у моего брата, который к тому времени женился.
Я лежала в утрехтской больнице, и вставать мне не разрешали. Это дало мне небольшую передышку, дало возможность на время отрешиться от мыслей о войне и о своем гражданском положении. Врачи и медсестры относились к нам, пациентам, по-разному, но всегда отношение определялось большей или меньшей серьезностью формы туберкулеза. Может быть, поэтому пребывание в больнице не казалось мне таким неприятным, каким я сочла бы его в мирное время. Война, новые запреты и правила приходили к моей постели только вместе с посетителями. Но и тогда меня не оставляло ощущение, что меня это не касается, что все это происходит в другом мире.
Но когда мне стало лучше, я уже не могла не считаться с действительностью. Я знала, что, выйдя из больницы, снова окажусь на Клостерлаан, перед орущей толпой мальчишек и девчонок, которые снова будут толкать и оскорблять меня, а я снова должна буду пройти через все это.
Из своего окна я увидела вдалеке отца, который шел домой. Несколько недель назад я выписалась из больницы. И хотя мне еще велели часа по два в день отдыхать, я уже совсем выздоровела.