Бай смеется с издевкой:
— Эха! Теперь понятно, откуда все — казиев много развелось. Ну что ж, посмотрим. Скажу только, что за мной ничего не осталось. Можно прикинуть на счетах, и все станет ясным.
Бай явно хитрит, хочет обмануть батрака, и в душе у меня возникает неприязнь к этому человеку.
* * *
Перебегая с крыши на крышу, мы уходим далеко от дома. Как всегда играем, деремся, миримся. Иногда берем под обстрел какой-нибудь байский двор — забрасываем его комьями сухой глины и убегаем без оглядки. Мы — дети нового времени, и не любим баев..
На обратном пути, уже усталые, по своему обыкновению, заворачиваем к мечети и по разу — по два прокатываемся, соскальзывая по перилам лестницы, ведущей на башенку муэдзина. Это тоже одно из наших постоянных развлечений.
А дома меня встречает заплаканная мать:
— Где ты был? Дедушка умер…
Я застыл, смотрю на нее растерянно.
— Правда?! — спрашиваю с дрожью в голосе.
— В минуту скончался. Лишились мы твоего дедушки…
Я заплакал в голос. Не переставая плакать, торопливо надел халат, подпоясался и, босой, опережая мать, побежал в квартал Ак-мечеть.
Дед мой (по матери) умер шестидесяти двух лет. Полный, плечистый, он был еще крепким стариком. Он и болел-то, кажется, всего три дня.
Когда мы достигли калитки дедова двора, несколько человек, печальных, понурившихся, уже подходили с похоронными носилками из мечети. Я с громким плачем вбежал во двор.
Бабушка уже перестала причитать и сидела молча, суровая, с глазами полными слез. Дядя и другие родственники еще плакали. Я припал к дедушке, содрогаясь от рыданий, обнимал его, целовал и горько-горько плакал. Дед всегда благоволил ко мне, мы были очень дружны с ним, любили друг друга очень.
И вот уже прочитана заупокойная молитва. Мать громко голосит и провожает похоронные носилки до самой улицы., С кладбища мы возвращались на закате. Войдя в дом, я расплакался, не в силах сдержать слез. Бабушка обняла меня, ласково потрепала по плечу:
— Не плачь, дитятко. Лучше почитай «напутствие».
Я сажусь и читаю «напутствие». Читаю с чувством, с глубокой скорбью, впервые вот так переполнившей мою юную душу. Потом долго сижу молча, задумавшись. Дедушка еще живет в моих мыслях, в моей памяти.
* * *
По перекрестку, обгоняя верблюдов, арбы, извозчиков, промчался автомобиль. Я смотрю ему вслед, раскрыв рот. Спрашиваю, обращаясь к одному из лавочников:
— Видали? Занятная штука!
Лавочники смеются:
— Это автомобиль. Его прислал из Петрограда господин Керенский, — говорит один из них.
— А почему внутри одни женщины?
— Один мужчина есть, ты просто не разглядел. А остальные жены генерала, — смеется лавочник.
Я выражаю сомнение:
— Вы, наверное, не знаете. Я слышал, русские берут только по одной жене.
Лавочник, заложив за губу щепоть насвая, соглашается:
— Верно у русских есть такой закон, или по-нашему канун. Родит, не родит, все равно одну жену только может держать.
— Э-э, ну тебя! — говорит второй лавочник. — Спасибо нашему шариату, у нас до четырех жен разрешается брать. Сам Мухаммед, пророк наш, столько жен имел, и нам велел.
По тротуару, оживленно разговаривая, проходят два прилично одетых молодых человека, у одного в руке книжка. Я догоняю их, спрашиваю:
— Мулла-ака, что это за книжка у вас?
Молодые люди смеются, один из них, постарше который, замедляет шаг:
— Что, малец, в школе учишься? — И поясняет: —Это сборник поэта Тавалло. Он пишет о темноте, невежестве, о нашей жизни, напоминающей ад.
Я бегу домой.
— Мама, я слышал, Тавалло пишет хорошие, поучительные стихи.
— Э, уходи прочь! Каждый день у тебя новая причуда. Не понимаешь ты, как трудно живется нам. Сидим без гроша.
Выручил меня брат Иса. Кое-как выклянчив у него пятьдесят ли, шестьдесят ли копеек, я бегу на Хадру и вскоре возвращаюсь с книжкой Тавалло под названием «процветающий ислам». Ложусь ничком на террасу и принимаюсь читать. Тавалло резко критикует пышные пир шества, разгул и распутство баев, безграмотность, темноту и отсталость народа.
В это время в калитку вбегает Тургун:
— Что ты тут делаешь? Опять стихи? Э, брось ты, идем на перекресток.
Я смеюсь:
— Чудак! Ты слышал о Тавалло! Здорово пишет о темноте, о невежестве, о старых обычаях.
Тургун сердится:
— Друг! Идем, лучше наперегонки попробуем.
— Ладно, завтра. А сейчас садись, я почитаю тебе, — говорю я, листая книжку. — Ну, садись же!
Недовольный и хмурый, Тургун присаживается на край террасы. Я читаю ему:
Когда добрые люди, спасаясь от зноя, наденут
Белоснежные легкие ткани на стройное тело,
Мы не скинем — хоть лопни! — подбитые ватой халаты,
Хотя тело, давно истомившись от жара, взомлело
Под камзолами, что под халатами ватными носим,
Опоясав их поясом длинным на восемь размахов!
А штаны до колен обнажают нечистые ноги,
Волосатую грудь открывает без страха рубаха…
Тургун хохочет. Повторяет отдельные строки — стихи сразу запомнились ему.
Внезапно во двор с шумом врывается толпа ребят. Слышатся насмешливые возгласы:
— Вон, посмотрите на нашего заводилу! Тоже начал понимать толк в книгах! Видал, как слушает!
Тургун, подмигнув ребятам, поворачивается ко мне:
— Хватит, друг, убирай свою книгу. Завтра почитаем, если будет время. — И соскакивает с края террасы.
* * *
Отец мой все ещё скитается в степи. Поэтому в доме у нас постоянно женщины, одни уходят, другие приходят.
Особенно часто забегает старая учительница, болтливая, обо всем всегда осведомленная женщина. Ее Муж торгует в бакалейной лавке в Хумсане, а она ходит по родне, по гостям.
— Была я у родственников, столько новостей! — говорит она матери, занятой тканьем тесьмы.
— Расскажите, послушаем, — говорит мать, не отрываясь от работы.
— Халиф Стамбула, его величество падишах, торжественно, с тысячами тысяч войска, с великим множеством пушек и другого оружия, навьюченного на лошадей и верблюдов, идет походом на Туркестан. А войска Энвера-паши, зятя его величества султана, вели у Стамбула сражение с — как их там — да, с инглизами, с франками. После кровавой битвы он всех недругов с их оружием опрокинул в море. У Турции великое множество всякого оружия, великое множество! А его величество халиф и Энвер-паша такие отважные богатыри, что равных им нет во всем свете. Да… Если его величество халиф со своим войском идет на Туркестан, значит, бог даст, мы скоро увидим его в Ташкенте!..
Подходят и другие соседки. Разговор все больше оживляется. Вот затараторила тетя Рохат. Перевирая то, что слышала от мужа, и прибавляя от себя, она рассказывает об организации батраков, поденщиков и ремесленников. Говорит, что муж ее, Гаффар-ака, пока вступать не решается, боится улемов.
Потом в разговор вступает Сара Длинная:
— Наставница моя говорит, что наступают последние времена. Возможно, скоро явится антихрист Даджал. Почаще, говорит, молитесь богу, не скупитесь на пожертвования. — Потом поворачивается к учительнице: — Атынбуви, вы тут расхваливали его величество халифа? А он сидит себе на своем троне и будто бы о походе сюда и не думает. Слышно, будто его больше интересуют придворные красавицы!..
Учительница злится, возражает, краснея от негодования. Кажется, пусти их, они, как петухи, сцепятся и начнут трепать друг дружку. Я сижу, посмеиваюсь, подтруниваю над ними. Учительница и все соседки гонят меня:
— Милый, вставай, беги на улицу. Зачем тебе сидеть с женщинами?
Огрызнувшись раза два, я отправляюсь на улицу и тут неожиданно сталкиваюсь с Тургуном.
— Что это тебя не видно? — Тургун тихонько шепчет: — Як колдунье ходил… мать посылала. Ты же знаешь, она у меня больная, капризная. А сейчас вот мясо несу…
— И правильно, друг! Лучшее лекарство от всех болезней — пиша. Если твоя мать будет хорошо есть, она быстро поправится.
— Э, какая там хорошая пища, у нас хлеба нет досыта! Это для колдуньи, мать велела.
Мы с Тургуном идем к ним.
— Хорошее мясо! Я каждый день во сне вижу такое, — смеется Тургун. — А колдунья сделает нарын и весь заберет с собой. Мы еще и курицу зарезали, отец с базара принес, жирная такая курица. Тоже, матери даст кусочек, а остальное унесет домой. Знаешь, когда к дяде вызывали колдунью, резали барана, так она всего унесла. Та колдунья — сильна была! Недавно она умерла. Эта тоже не из последних. Вот посмотришь, она здесь, у нас, в доме сидит, — шепчет мне Тургун.
Я на цыпочках всхожу на террасу и осторожно заглядываю в открытое окно. Больная лежит на постели — голова замотана чем-то белым, а на одеяле сверху пучок тонких таловых прутьев. Колдунья — тонкая, длинная, черная, как эфиопка, глаза косят, сведены к носу, лицо загадочное, в глубоких морщинах, одета во все темное, даже повязка на лбу темная, цвета дохлой уже почерневшей печенки, — сидит рядом на подстилке, выбивает в бубен что-то непонятное, покачивается из стороны в сторону, призывно кивает и глухим таинственным голосом зазывает своих покровительниц пери. Одним своим видом она наводит страх на меня.