Так продолжалось, может быть, с неделю. В один из дней, во время первого урока, кудрявый мальчик вдруг придвинулся к Фуаду и шепнул ему на ухо:
— Сегодня ты не поедешь на машине.
Заявление было столь неожиданным, что смысл его вначале не дошел до Фуада, ему показалось, он что-то не так понял, не расслышал хорошо. Обернулся к соседу:
— Что?
Фуад помнит отчетливо, как сейчас: мальчик улыбался. Он улыбался ласково, добродушно. И так улыбаясь, он тихонько повторил, не оборачиваясь, не глядя на Фуада:
— Сегодня я не возьму тебя в машину.
Самым страшным, как считал впоследствии Фуад, было то, что он не дал повода для столь внезапного сурового отношения к себе. Ни малейшего. Ни словом, ни поступком — нигде, ни в чем, ни даже вот столечко! — он не обидел, не задел товарища. Накануне они дружески расстались. В тот день утром так же дружески поздоровались. И вдруг неожиданное наказание! За что? Причина? Может, мальчику дома велели так сказать? Впрочем, в ту минуту, тогда, на уроке, мысль о родителях мальчика как источнике-первопричине вынесенного приговора не пришла ему в голову. О возможном вмешательстве их Фуад подумал гораздо позже, спустя много лет, — да, порой он вспоминал этот эпизод, врезавшийся в его сознание. Однако, подумав об этом, он отверг такую вероятность. Проанализировав факты, Фуад понял наконец, в чем суть дела, и был уверен, что понял все правильно и точно. Причина этого неожиданного заявления заключалась в прихоти избалованного человека, чувствующего свою силу, получающего удовольствие, унижая ближнего, давая этому ближнему щелчок по носу. Жестокость к слабому — вот где был исток. Разумеется, кудрявый мальчик не действовал по заранее намеченному плану, не ставил перед собой конкретной задачи — во что бы то ни стало оскорбить Фуада. Он это сделал, как теперь часто говорят, спонтанно, то есть самопроизвольно, в приступе внезапного каприза. И неизвестно, сохранилось ли в нем с годами, гораздо позже, уже в зрелом возрасте, это отрицательное свойство, или же оно умерло, изжило себя на уровне детской жестокости?
Как бы там ни было, тогда, на уроке, это категорическое заявление-приговор — «Сегодня я не возьму тебя в машину» — было сделано Фуаду предельно хладнокровно. Но самое ужасное оказалось впереди.
Фуад, вместо того чтобы встретить «приговор» так же хладнокровно, не придать ему значения, проявить предельное, пусть даже наигранное, равнодушие, — словом, выдержать, как говорится, марку, — стал на неверный путь: он начал просить и унижаться. Это не была явная мольба, но по сути выглядело именно так.
— Но почему, почему? — спрашивал он шепотом.
— Просто так.
— Но почему просто так?
— Потому, что я не хочу.
— Но почему ты не хочешь?
— Не хочу — и все.
— Но почему, почему?
Он только спрашивал, задавал вопросы. Но так как в ответ на «не хочу — и все» не было сказано: «Не хочешь — и плевать, катись к черту!» — то все эти «но почему, почему?» были в сущности мольбой, попрошайничеством. Мальчик знал, что отец Фуада работает учителем в школе, и, действуя столь вызывающе по отношению к Фуаду, не только демонстрировал, что не считается с ним, Фуадом, но также и с его отцом, этим жестким, суровым человеком, которого побаивались даже его коллеги, с авторитетом отца в рамках школы, с его возможностями.
— Говорю тебе, не хочу.
— Но почему, а?
— Не хочу — и все. Не хочу!
Мальчик, не оборачиваясь к Фуаду, внимательно смотрел на классную доску, на которой учительница писала задание. Улыбка не сходила с его лица. А Фуаду было совсем не до задания. Он был потрясен. Он никогда больше не сядет в «БМВ»?! Ужас! Его осудили на это, хотя он ни в чем не виноват, ведь ни в чем же, абсолютно!
— Но почему, почему?
— Не хочу — и все.
Касуму было строго-настрого наказано: машину останавливать за полквартала до школы. Первизу и Джейхуну он тоже внушил: товарищи по классу ни в коем случае не должны знать, что они ездят в школу на отцовской служебной машине.
— Ма, Джейхун говорит, что он не поедет к Курбану. — Это тоже было сказано по-русски.
«Здравствуйте! Оказывается, эти щенки, как и мать, зовут своего деда по имени!»
— Как это не поедет?! — И это тоже по-русски. — Джейхун, как тебе не стыдно! Говорю вам, звонила Черкез, просила, чтобы вы навестили дедушку.
— Какого дедушку?
«Конечно, „дедушкой“ может быть только Шовкю, отец их матери!»
— Как какого? Раз я говорю: звонила Черкез, — значит, речь идет о дедушке Курбане. Он болен.
Вчера у Курбана-киши поднялось давление. Он, Фуад, тоже должен сегодня выкроить время и заглянуть к родителям.
— Мам, я не хочу туда.
— Почему, Джейхун?
— У них плохо пахнет.
Первиз прыснул. Румийя тоже рассмеялась от слов Джейхуна и перешла на азербайджанский:
— Нельзя так говорить, стыдно…
Фактически, у него уже не было оснований вставать и выговаривать жене: «Вот оно — твое воспитание! Смотри, как дети относятся к родному дедушке!» Румийя осудила, поругала младшего. Фактически. Однако бесспорным фактом было и то, что подобное отношение ребят к дедушке и бабушке со стороны отца проистекало от отношения самой Румийи к свекру и свекрови, являлось отражением в простеньком зеркальце детского восприятия сложных взаимоотношений взрослых.
«В простеньком ли? Таких ли уж сложных?»
Его родители Курбан-киши и Черкез-арвад жили в старом, обшарпанном коммунальном доме, в котором двадцать пять лет, до женитьбы, прожил и он, Фуад. Небольшой дворик. Общая уборная. Сырая комната на втором этаже, как раз над уборной, — оттого-то там стоял вечно дурной запах. Тоже факт, от которого никуда не денешься.
Румийя и дети вышли в коридор. Так Фуад и не узнал, чем закончился их спор. Поедут ли Первиз и Джейхун к дедушке? Наверное, поедут. Обычно Румийя умеет заставить сделать так, как она хочет, ребята слушаются мать. Разумеется, если она действительно этого хочет, а не для виду.
Хлопнула входная дверь. Фуад сел на кровати. Что ему снилось этой ночью? Снилось ли? Спал он хорошо, спокойно, но отчего эта смутная тревога на сердце? В чем дело? Словно предчувствие чего-то дурного. Может, связано с болезнью отца? У старика поднялось давление, Фуад, естественно, обеспокоен. Или здесь что-то другое? Что? Одно Фуад мог сказать точно: через час от всех этих неопределенных тревожных ощущений не останется и следа. Как только он приедет к себе в управление. Едва войдет в свой кабинет, сядет за свой стол, он станет совершенно другим человеком. Подобные приступы безотчетной тревоги иногда посещали его. Это случалось или утром, когда он просыпался раньше обычного и минут десять — пятнадцать праздно лежал в постели, или в тех редких случаях по ночам, когда на него вдруг нападала бессонница. Обычно он не жаловался на сон. Ложился, как правило, в час — половине второго, листал с пятое на десятое какой-нибудь журнал, затем откладывал его и выключал торшер. И тотчас погружался в сон. Случалось, крайне редко, раз или два в год, он не мог сразу уснуть, полчаса — час лежал без сна, и тогда в голову лезла всякая навязчивая чепуха. Мозг его, по выражению Шовкю, «размагничивался, терял контроль над собой». К счастью, Фуад был лишен способности к четкому психологическому самоанализу, не мог распутывать клубок смутных, хаотических мыслей и ощущений, докапываться до сути, первопричины своего тревожного состояния. На помощь неизменно приходил сон — бдительный страж, защитник его покоя. А проснувшись утром, он уже не помнил, о чем были мысли ночью. Вернее, не испытывал желания вспоминать. Не чувствовал, как говорится, в этом крайней необходимости.
…Фуад встал, оделся, прошел в ванную комнату, отделанную чешским кафелем — белое с голубым, где царили блеск, чистота, идеальный порядок. Ослепительной белизны ванна могла бы посоперничать в стерильности с сосудами и инструментарием первоклассной операционной (разумеется, до начала «работы» в ней «хирурга»). На широкой стеклянной полочке под большим овальным, начищенным до блеска зеркалом лежали, стояли, находились — сами по себе, а также в коробочках, футлярчиках, баночках, мыльницах, специальных стаканчиках — различные туалетные принадлежности: несколько сортов мыла элегантной формы, разного цвета; шампуни, зубные щетки, пасты, кремы, лосьоны, в том числе мужские (до бритья и после бритья), одеколоны (мужской также), ножнички, пилочки для ногтей, несколько аэрозолей (на одном было написано по-русски, но с иностранным «акцентом»: «Идеальный дезодоратор для всей семьи. Устраняет запах пота в течение 24 часов. Сохраняет вам свежесть и уверенность в себе»; а внизу латинскими буквами: «New York — London — Paris»); неизменный «бадузан» и прочее и прочее. Каждая вещь здесь имела строго свое место, нельзя было ничего переставлять. Бывали моменты, когда этот «музейный» порядок, неукоснительно поддерживаемый не только Румийей, но и им, Фуадом, а также детьми, вышколенными матерью, начинал вдруг раздражать его своей, как ему казалось, бессмысленной, бездушной статической красивостью. Но в общем-то он, этот порядок, ему нравился, радовал глаз. Над каждой из четырех пластмассовых вешалок Румийя приклеила полоски бумаги с их именами: «Фуад», «Румийя», «Первиз», «Джейхун». У каждого — свое полотенце (определенного цвета), своя банная простыня. Никто не должен брать чужое! Никакой путаницы!