А сейчас она стала питьевая, такая чистая, и течет только для одной Розакок. Все уже давно позабыли про этот родник, а может, прошло то время, когда хочется постудить ноги и напиться ключевой водички. Розакок села в тень на землю, на которую но ложились солнечные лучи с той поры, когда деревья еще стояли голые, и подумала, не помыть ли ей запыленные ноги. Над лесом пылал жаркий день, но ступни ее утопали во мху, и даже сквозь платье чувствовалась его сырость. «Пусть натечет чистая вода, — решила она. — Мне и без того прохладно. На это уйдет время, но чего-чего, а времени сегодня просто девать некуда, а когда вода станет чистой, можно будет попить. Наверное, только холодной воды мне и нужно».
А пока натечет вода, она попробует найти ту заросшую травой-бородачом поляну. Конечно, олень еще там, и даже если ей не удастся его увидеть, может, он увидит ее? И будет смотреть из зарослей своими черными глазами, следить за каждым ее шагом, испуганно подергивать хвостом и не вспомнит тот летний день, не поймет, что эта незнакомая с виду высокая девушка — та самая девчонка, что он видел, не поинтересуется, где же другая, черная девчонка, ему ни до чего нет дела и ничего ему не нужно — была бы вода, трава да мох, чтоб улечься, да сила в четырех его ногах, чтоб спасать свою жизнь. Только не очень ли далеко эта поляна? Кажется, они добрались сюда через час, не меньше, и если даже олень встанет на колени и будет есть из ее рук, кто теперь вскрикнет: «Боже милостивый!» — как вскрикнула Милдред, будто ей поднесли величайший сюрприз и такого дива она в жизни не видела. А ребенок не был для нее сюрпризом. Как-то Розакок встретила ее в феврале, на обледеневшей дороге; обе они работали и не виделись довольно давно. Обе сошлись на том, что зимой ужас как холодно и как хорошо будет, когда наступит лето. Говорить было больше не о чем, Милдред повернулась уходить, и ее старое черное пальто распахнулось, и Розакок увидела все такую же плоскую грудь под севшим от стирки розовым свитером, который туго обтягивал неизвестно откуда взявшийся твердый живот — он выпирал из юбки, словно кокосовый орех.
— Милдред, ради бога, это еще что? — спросила Розакок.
— Ничего, просто ребеночек, — улыбнулась Милдред и запахнула пальто.
— От кого ребеночек?
— Видишь ли, кое-кто просил меня не говорить.
— От кого-то из здешних?
— Да вроде бы.
— И ты не пробовала сделать выкидыш?
— А зачем мне делать выкидыш, Розакок?
— Но кто-нибудь на тебе женится?
— Некоторые говорят, что обдумывают этот вопрос. Спешить некуда. Пока он появится, будет у него фамилия.
— Скажи на милость, зачем ты на это пошла?
— А я и сама не знаю.
— Но ты хоть рада?
— Причем тут радость? Рада не рада, а он все равно родится. — Милдред попрощалась и пошла домой. Розакок, ежась от холода, стояла на дороге и смотрела вслед, пока она не скрылась из виду. Она шла, опустив тонкие руки вдоль тела, не раскачиваясь на ходу и сжав точеные пальцы в кулак, и когда она свернула за первый поворот (так ни разу и не оглянувшись), то ушла навсегда. Живой ее больше Розакок не видела, даже издали. Мама сказала: «Я не желаю, чтобы ты ходила к Милдред, пока для этого ребенка не найдут папашу. Найти, конечно, трудновато будет, она столько тут куролесила, что поди-ка поймай его за хвост». Розакок перестала видеться с Милдред, и не потому, что Мама не велела, а потому, что в тот зимний день кончилась та Милдред, с которой она дружила. Теперешняя Милдред знала такое, чего не знала Розакок, такое, что она узнала, тихонько лежа в темноте и принимая в себя ребенка от кого-то, кого и рассмотреть не могла, и о чем можно говорить с этой новой Милдред, когда с каждой минутой созревало в ней существо без отцовского имени и слепо высасывало из нее жизнь, пока не пришло его время и оно вырвалось на свет божий, убило ее и осталось жить, не имея ничего на земле, кроме черного ротика, требующего пищи, да жаркого воздуха, в котором оно заходилось от плача.
— А я еще ушла с ее похорон из-за Уэсли Биверса и его тарахтелки, — сказала она вслух и при звуке этого имени даже поднялась с земли. С тех пор как она увидела ту птичку, она в первый раз подумала о Уэсли, и это ее поразило. Проверяя себя, она еще раз произнесла это имя — одно только имя. Но сейчас это прошло легко, и ничего особенного в груди она не почувствовала. Вот так оно и шло: стоило Уэсли выкинуть какой-нибудь фортель или уехать в Норфолк, не дожив здесь отпуска, — и она умирает от горя или злости, пока что-то очень важное не отвлечет. ее мыслей от того, какое у него лицо и как он не улыбается ей, не отвечает, когда она с ним заговаривает. Но ведь не все важное может отвлечь, только то, что никак не связано с Уэсли, ну вот если слышать от людей всякие грустные истории, например, или ходить по таким местам, где никогда не бывал Уэсли. Но может, такого важного и нет, ну, тогда ничего не остается, как каждый вечер надеяться, что завтрашний день будет лучше, и почти всегда так оно и бывало (только нужно не смотреть на пека-новые деревья и не слушать кваканья лягушек за ручьем и звуков губной гармошки). Вот так держаться, и в конце концов ей становилось легко и свободно, и ничто не мучило, может, только иногда мелькала мысль: «Разве это можно назвать любовью, если человек уехал и пропал, а я совсем не тоскую?» И так будет, пока он не приедет домой, и опять это его лицо станет цепью, захлестнувшей ее шею.
Но сейчас Милдред не выходила у нее из головы, и это освободило ее от других мыслей, а немножко постояв, она остыла. Она заглянула в родник. Вода натекала, но в круглой ямке она не будет чистой до вечера. «Я только сполосну ноги, — подумала Розакок, — и пойду домой, разведу фруктовый напиток, сяду в качалку и придумаю, что сделать для этого ребенка, чтобы мне простилось то, как я сегодня себя вела».
Она высоко подобрала платье и снова села на краю родника, ей не удалось увидеть дна, и она медленно опустила красные ступни в воду и сказала: «Если тут водятся пиявки, для этих ног они очень кстати».
Ступни ее погрузились в холодную илистую массу, а вокруг белых икр завихрились бурые клубы. Она подобрала платье еще выше и показала — себе, пролетающим мимо птицам — нежную голубоватость внутренней стороны бедер, за все лето ни разу не побывавших на солнце. Как-то обидно, даже ей самой, иметь такие крепкие бедра и вечно их прятать (если, конечно, не поехать в Океанский Кругозор и не выставить себя напоказ всем матросам на пляже). «Ничего, милая, побережешь, пока придет твое время», — сказала она, спугнув тишину в деревьях, где смолкли птицы, — давно ли? — удивилась Розакок; она уже сколько времени не прислушивалась. Увидя взбаламученную грязь в воде, она испугалась, но тут же подумала: «Вот дуреха, ведь пока родник кому-нибудь понадобится, он очистится тысячу раз».
Но она ошиблась. В тишине, стоявшей между ней и дорогой, послышался неясный шорох, постепенно превратившийся в шум шагов, которые по трещавшим под ногами сучкам направлялись прямо к ней. «Все свои на пикнике или на похоронах, — подумала она, — а чужому нельзя показаться в таком виде!» Она схватила туфли, пробежала ярдов двадцать и спряталась за кедром. Шаги слышались уже близко, и она выглянула из-за ствола. Кто бы там ни шел, его еще не было видно, но у родника лежит ее шляпа, большая, как дорожный знак, и забрать ее нет никакой возможности — сюда идет мужчина, в листве мелькает его фигура, но лица пока не рассмотреть.
Это был Уэсли. Он пробивался сквозь кусты, низко опустив голову, как пловец, его черные закрытые туфли увязали в мягкой земле; он подошел к роднику и покачал головой, увидев, какая там грязь. Розакок напряженно разглядывала его, стараясь по каким-нибудь признакам угадать, где он был и почему оказался здесь, но увидела только, что там, куда он от нее удрал, он успел аккуратно причесаться — ровный пробор шел через темя, как меловая черточка, — и что он стоит почти на ее шляпе; интересно, что он сделает, когда эту шляпу увидит? Но он долго смотрел вниз и шевелил языком в закрытом рту, будто теперь оставалось только плюнуть в родник и окончательно изгадить воду, а шляпы Розакок будто и не было вовсе.
Он отошел на шаг, собираясь уходить, и Розакок понадеялась, что он наступит на шляпу, тогда можно с ним заговорить, но он перешагнул через нее и повернул к дороге. Рушилась последняя надежда; Розакок выскочила из-за кедра и сказала:
— Уэсли, что ты знаешь про этот родник?
Он схватился обеими руками за свой черный ремень — можно подумать, будто на случай подобной опасности у него за пояс заткнуты пистолеты, — и подтянул брюки.
— Знаю, что кто-то его взбаламутил черт-те как.
— Это я, — призналась она. — Я споласкивала ноги, когда ты сюда шел, только я не знала, что это ты. Я думала, ты уже на пикнике.
Он усмехнулся, бросил взгляд на родник и нахмурился. Она подошла к нему с туфлями в руке.