— Я не хочу никуда идти, — заявил Костя. — Давай поедим дома.
— Но у нас ведь ничего нет.
— Сходи в магазин.
Все-таки он имел право покуражиться. Не сказал «Я схожу в магазин» или «Сходим вместе». Он сказал: «Сходи».
— Хорошо, — согласилась Люся. — Что купить?
— Что найдешь. И вина. Угостим хозяйку.
И через час они все сидели за столом — не за тем, с камышовыми ножками, а был еще стол на крестовинах во дворе. Люся купила колбасы, сыру, баклажанной икры, хозяйка принесла из огорода свежих помидоров. Бутылка вермута венчала натюрморт.
Костя разлил вино по стаканам.
— И мне! — сказал Николка.
Хозяйку звали Верой Григорьевной. Она быстро опьянела, стала рассказывать про свою жизнь.
Первый муж погиб на фронте, осталась одна с тремя ребятами. Второй муж умер. Теперь живет совсем одна, прачкой работает в санатории. Стиральную машину купили, да не налажена пока машина, приходится руками.
— А дети у вас где же? — спросила Люся.
— Дети разлетелись. Одна дочка в Ленинграде инженером работает. Другая — на Сахалине портальным краном управляет. А сын в Москве, на заводе, токарь. В Москве я гостила. И в Ленинград ездила. А Олюшку, которая на Сахалине, четыре года не видала. Семнадцати лет она у меня замуж выскочила, солдат приглянулся, и уехала. Нынче в гости ко мне собирались, да несчастье у них вышло: домик сгорел. Я сто рублей сняла с книжки, перевела, а она мне — обратно эти деньги. Всю ночь я плакала, утром пошла, отбила телеграмму: «Что ж ты за родную меня не считаешь, что не хочешь помощь мою принять?». Получаю в ответ телеграмму: «Мама, не обижайтесь, вам труднее заработать, а нам друзья-товарищи помогли». Смышленая она у меня, Ольга-то. Прошлым летом свояки приезжали, Олиного мужа родители, очень ее хвалят. Два ведра варенья тут наварили, на Сахалин взяли.
— Я малиновое люблю варенье, — сообщил Николка.
— А вот погоди, я тебя вишневым угощу, — сказала Вера Григорьевна, — так ты и вишневое полюбишь.
Пили чай с вишневым вареньем, которое понравилось не одному Николке. Потом Вера Григорьевна пошла полоскать и развешивать простыни, а курортники в самом радужном настроении отправились на пляж.
Они лежали на песке, и Костя говорил:
— Люська, где наш дом?
— Вон наш дом! — отвечала Люся.
— Где наш дом? — спрашивал Николка.
— Вон наш дом! — дуэтом отвечали папа с мамой.
А дом стоял себе на пригорочке за густо разросшимся садом, из-за которого виднелся только краешек беленой стены да крыша.
Вечером Вера Григорьевна повела своих отдыхающих (она так называла: не квартиранты, а «мои отдыхающие») смотреть дольмен. Это оказалась скифская гробница, построенная из цельных каменных плит более трех тысяч лет назад. Теперь рядом с дольменом высился белый корпус санатория, а вокруг, между деревьев и цветников, тянулись асфальтированные дорожки. А три тысячелетия назад тут, наверно, были густущие леса и полуголые люди примитивными топорами вырубали из скалы эти огромные каменные плиты, чтобы соорудить достойное жилище усопшему вождю.
В войну тут орудие установили, — рассказывала Вера Григорьевна, — прямо в этой каменной крепости. Думали, пробьются немцы сюда.
— А не дошли они до Джубги? — спросил Костя.
— Не дошли. Только бомбили. И Джубгу бомбили, и над горами летали. Мы в горы боеприпасы возили партизанам и продукты.
— И вы сами возили? — удивилась Люся.
— Возила, а как же. На волах возила. Днем нельзя — обстреливают с самолетов, затаишься, бывало, в кустах и дожидаешься ночи. А ночью дальше пробираешься. Горы обледенеют, ноги у вола скользят, так он, бедный, аж на коленки встанет и ползет, как человек. Еле-еле по шажку карабкается, все сердце изойдется, думаешь: люди там без хлеба, без патронов сидят, а ты тут карячишься.
— А дети у вас с кем же оставались? — спросила Люся.
— Мама еще жива была. Один раз я не выдержала, не дождалась темноты и поехала. А он, проклятый, тут как тут. И пошел поливать с самолета. Вола убил, а мне ногу прострелил и шею маленько попортил, вот шрам остался.
— Трудная у вас была жизнь, Вера Григорьевна, — сочувственно проговорила Люся.
— А всякая была. И трудная была. И хорошую я знала. Пятьдесят годов позади, за пятьдесят годов чего не повидаешь…
Люсе с Костей нравилась хозяйка. Через несколько дней им уже стало казаться, что она и не хозяйка вовсе, а очень старый друг. Поздно вечером, когда на улице становилось совсем темно, Люся с Верой Григорьевной вдвоем бегали на море купаться. Костя не шел, говорил — холодно, а Люся любила на пустом пляже входить совсем голой в черную воду и, отплыв несколько метров, не видеть спрятавшегося в ночном мраке берега. Было тихо, таинственно, жутко, и сердце замирало от странного щемящего чувства своей оторванности от всего на свете, полного одиночества среди этой тьмы.
— Вера Григорьевна!
— Здесь я, здесь, — откликалась хозяйка.
Но это «здесь» звучало где-нибудь далеко, Вера Гриюрьевна очень хорошо плавала, и ее, должно быть, совсем не смущал ночной мрак.
Они выходили на берег, ощупью шли домой. Вера Григорьевна лезла спать на чердак, где ее частенько поджидал смуглый черноволосый вдовец. Он уговаривал хозяйку выйти за него замуж, да она колебалась: мужик вроде ей и нравился, но, случалось, приходил выпивши, а выпивка эта никому не приносит радости. И хозяйка не говорила черному ни да, ни нет, но с чердака не прогоняла.
А Люся шла в свою комнату и, оставив открытыми и окно и дверь, чтоб не было душно, осторожно ложилась в скрипучую кровать. Прохладное тело приятно согревалось под одеялом, и она начинала было задремывать, полагая, что и Костя спит. Но вдруг сквозь дрему пробивался его голос:
— Люся!
Она молчала.
А Костя опять:
— Люся! Люсенька…
На прежней квартире все сетовал, что ему мешают спать. Теперь никто не мешал, так сам не хотел.
Целую неделю длилась совершенно райская жизнь. Пожалуй, даже лучше райской. Костя и Люся имели довольно смутное представление об этом устаревшем идеале человеческого блаженства, но, кажется, в раю все-таки не было моря. А в Джубге было.
Правда, иногда оно порядочно волновалось. Пенистые волны с недовольным шумом набегали на берег, разбивались и разочарованно откатывались обратно, но на смену им торопились новые и в нетерпеливой жажде свидания с берегом сбивали с ног купальщиков. В такие дни курортники предпочитали сидеть на песочке и не соваться в воду. Но Люся лихо плавала и не боялась волн. А Костя даже брал с собой Николку, они прыгали навстречу волнам и хохотали, а если не успевали прыгнуть и волна накрывала Николку с головой или сбивала с ног, то они, как только Николке удавалось отфыркаться, хохотали еще больше.
Жизнь текла приятно, весело и даже разнообразно. Один раз Люся с Костей, пораньше уложив Николку спать, посидели вечером в ресторане. Дважды ходили в кино — Николке в таких случаях приходилось засыпать под грохот выстрелов отважной семерки у отца на коленях. А еще всем семейством ездили на теплоходе в Архипо-Осиповку.
Это была чудесная прогулка. Теплоход, чуть покачиваясь на волнах, шел недалеко от берега, так что курортники могли любоваться живописными слоистыми скалами и горными соснами на увалах и на вершинах гор. А музыки было даже больше, чем нужно, — пластинки надрывались через усилитель всю дорогу, людям со слабыми нервами эта прогулка дорого обошлась. Но Люся с Костей на нервы никогда особенно не жаловались.
В Архипо-Осиповке Люся с Костей сходили на могилу русского солдата Архипа Осипова, в честь которого и назывался поселок. Она расположилась на возвышении, на том самом месте, где Архип Осипов насмерть стоял в битве с врагами и где теперь над его могилой высился большой, издалека видный с моря белый крест.
Ночью, проснувшись от какой-то непонятной тревоги, Люся опять вспомнила этот одинокий белый крест на холме. Потом пригрезился ей закат над морем, крик чайки и игра дельфинов. Все это было очень поэтично и хорошо, но тревога почему-то не проходила. Люся, проснувшись окончательно, попыталась сообразить, в чем дело. Не заболел ли Николка? Или Костя? Нет, оба дышали ровно. Другой, посторонний шум врывался в дом и томил сердце. «Это же море, — поняла наконец Люся. — Море разбушевалось».
У-ух! У-ух! — яростно и безнадежно бились о берег волны. — У-ух! У-ух! У-у…
Люся смотрела в окно сквозь ветки акации на темное небо, слушала эти отчаянные вздохи моря, и ей становилось тоскливо. Казалось, что море — живое и до смерти надоело ему тихо плескаться в своем ложе, похожем на огромную кровать с продавленной сеткой, и вот бушует оно, рвется на волю, врубается волнами в скалистые берега. Но крепки скалы, и не хотят они уступать морю свое место, разве что самую малость отвоюет синий бунтарь и смирится, утомившись от бесплодных волнений.