Поверенный его, Пикок, из своего знания сцены, подал ему мысль о заговоре, которую живой Вивиен поспешил одобрить и привести в исполнение. В горничной мисс Тривенион Пикок нашел женщину, готовую на все, с тем чтобы в награду сделаться его женой, и получить пожизненную пенсию. Два или три письма их скрепили эти условия. Старый приятель его, тоже актер, снял гостиницу на северной дороге, и на него можно было считать. В этой гостинице решено было Вивиену встретить мисс Тривенион, которую Пикок взялся привезти с помощью горничной. Единственное затруднение, которое всякому другому показалось-бы главным, заключалось в том, чтобы склонить мисс Тривенион на шотландский брак. Но Вивиен верил в свое красноречие, искусство и страсть: по необдуманности, хоть и странной, но довольно-естественной в таком извращенном уме, он предполагал, что если настоит на намерении её родителей пожертвовать её молодостью человеку, к которому он наиболее ревновал ее, если представит ей неровность лет, осмеет слабости и мелочность своего соперника и наговорит ей несколько общих мест о красоте, приносимой в жертву честолюбию, то склонит ее на свою сторону и вооружит ее против выбора её родителей. План был приведен в исполнение, время пришло: Пикок отпросился у Тривениона на несколько дней; Вивиен, за день до срока, тоже выпросился под предлогом, что хочет осмотреть окрестность. Таким-образом и случилось все до известного уже происшествия.
– Я не спрашиваю – сказал я, тщетно стараясь скрыть мое негодование – как мисс Тривенион приняла ваше безумное предложение!
Бледные щеки Вивиена еще побледнели, но он не отвечал.
– А еслибы мы не приехали, что-бы вы сделали? Решитесь ли вы взглянуть в эту бездну позора, из которой вы спасены теперь?
– Послушайте, я не могу, я не хочу это вытерпеть! – воскликнул Вивиен, вскакивая. – Я открылся вам весь, и с вашей стороны не великодушно, бесчеловечно так растравлять раны. Вы можете морализировать, вы можете говорить холодно, а я… я любил!
– А разве вы думаете, – перебил я – что я-то не любил? разве не любил я дольше вас, лучше вас; разве не было у меня более мучительных, темных дней, более бессонных ночей, нежели у вас; а однакож…
Вивиен схватил меня за руку.
– Стойте! – воскликнул он – правда ли это? Я думал, что у вас было к мисс Тривенион пустое, преходящее чувство, и что вы его осилили и забыли. Невозможно любить и добровольно лишить себя всякой надежды, как вы это сделали, оставить дом, бежать самому её присутствия! Нет, нет! То была не любовь!
– То была любовь! И я молю Бога, чтоб он позволил вам когда-нибудь узнать, как мало, в вашей привязанности, было тех чувств, которые делают любовь столько же возвышенною, как честь. О, чем-бы вы могли уж быть теперь с вашими блестящими способностями! И чем еще, я надеюсь, вы будете, если раскаятесь! Не говорите о вашей любви: я не говорю о моей! Любовь отнята у обоих нас. Возвратитесь к дальному прошедшему, к важным ошибкам, к вашему отцу, этому благородному сердцу, которое вы так необдуманно измучили, этой многотерпеливой любви, которую вы так мало поняли!
Тогда, со всем жаром глубокого смущения, я продолжал открывать ему свойство чести и Роланда (это одно и то же); рассказал ему мучения, надежды, беспокойства, которых я был свидетелем и плакал, хоть я и не сын его; объяснил ему бедность и лишения, на которые, на-последок, осудил себя отец, для того чтоб сын не вздумал извинять себе грехи, которые нужда нашептывает слабому. Все это выговорил я с убеждением, которое придает голосу истина, и не давая ему прерывать меня. Наконец жосткая, озлобленная, циническая натура уступила, и молодой человек, рыдая, упал к моим ногам и громко сказал:
– Пожалейте меня! Помилосердуйте! Я все теперь вижу! Я был безумец!
Оставив Вивиена, я и не думал обещать ему сейчас же прощение Роланда. Я не советовал ему стараться видеть отца. Я чувствовал, что еще не пришло время, ни для прощения, ни для свидания. Я довольствовался победой, уже одержанной. Я счол необходимым чтобы размышление, одиночество и страдание глубже врезали слова урока, и приготовили путь к твердой решимости на исправление. Я оставил его сидящим на берегу реки, и обещал ему дать знать в гостиницу, где он остановился, о здоровьи Роланда.
Воротившись в гостиницу, я был неприятно поражен, когда заметил, сколько времени прошло уже с тех пор как я оставил дядю. Войдя в его комнату, я, к моему удивлению и удовольствию, нашел его на ногах и одетым, с выражением спокойствия на лице, хотя и усталом. Он не спрашивал меня, где я был, может-быть из уважения к моим впечатлениям по поводу разлуки с мисс Тривенион, может-быть по предположению, что эте впечатления отняли у меня не все мое время. Он только сказал:
– Вы, кажется, говорили, что послали за Остином?
– Да, сэр, но я просил его приехать в ***, как ближайшее место от башни.
– Так поедемте сейчас отсюда: я поправлюсь от дороги. А здесь меня измучит любопытство, беспокойство и все это! – сказал он всплеснув руками, – велите запрягать!
Я вышел из комнаты, чтоб отдать приказание, и, покуда закладывали, я побежал туда, где оставил Вивиена. Он сидел на том-все месте, в том-все положении, закрывая руками лицо, как-будто чтобы спрятаться от солнца. Я вкратце передал ему о Роланде, о нашем отъезде, и спросил у него, где я его найду в Лондоне. Он велел мне приходить на ту же квартиру, где я уже столько раз навещал его.
– Если не будет там места, – сказал он – я оставлю вам два слова, где меня найти. Но я-бы хотел опять поселиться там, где я жил прежде нежели…
Он не кончил фразы. Я пожал ему руку, и ушол.
Прошло несколько дней: мы в Лондоне и отец мой с нами. Роланд позволял Остину рассказать мне его историю, и узнал через Остина все слышанное мною от Вивиена, и все, что в его рассказе служило к извинению прошлого или подавало надежду на искупление в будущем. И Остин невыразимо успокоил брата. Обычная строгость Роланда миновалась, взгляд его смягчился, голос стал тих. Но он мало говорит и никогда не смеется. Он не делает мне вопросов, не называет при мне своего сына, не вспоминает о путешествии в Австралию, не спрашивает, почему оно отложено, не хлопочет о приготовлениях к нему, как прежде: у него нет участия ни к чему.
Путешествие отложено до отплытия первого корабля; я два или три раза видел Вивиена, и результат этих свиданий приводит меня в отчаяние. При виде нашего нового Вавилона, эта смесь достатка, роскоши, богатства, блеска, нужды, бедности, голода, лохмотьев, которые соединяет в себе этот фокус цивилизация, возбудила в Вивиене прежние наклонности: ложное честолюбие, гнев, злость, и возмутительный ропот на судьбу. Была только одна надежная точка – раскаянье в вине его против отца: это чувство не оставляло его, и, основываясь на нем, я нашол в Вивиене более прямой чести, нежели прежде думал. Он уничтожил условие, по которому он получал содержание от отца.
– По-крайней-мере – говорил он – я не буду ему в тягость!
Но если с этой стороны раскаянье казалось искренне, не то было в его образ действий в отношении к мисс Тривенион. Его цыганское воспитанье, его дурные товарищи, беспутные Французские романы, его театральный взгляд на интриги и заговоры: все это, казалось, становилось между его пониманием и должной оценкой всех его проступков, и в особенности последней проделки. Он, по-видимому, более стыдился гласности, нежели вины; он чувствовал более отчаяния от неудачи, нежели благодарности, за то что избежал преступления. Словом, не вдруг можно было переработать дело целой жизни, по-крайней-мере мне, неискусному мастеру.
После одного из моих свиданий с ним, я тихонько прокрался в комнату, где сидел Остин с Роландом, и выждав благоприятную минуту, когда Роланд, открыв свою библию, принялся за нее, как я уже прежде заметил, с своей железной решимостью, я вызвал отца из комнаты.
Пизистрат. Я опять видел моего двоюродного брата. Я не успеваю так, как-бы мне хотелось. Надо-бы повидать его вам.
М. Какстон. Мне? Конечно, непременно надо, если я могу быть полезен. Но послушается ли он меня?
Пизнапрат, Я надеюсь. Человек молодой часто уважает в старшем то, что считает оскорбительным слушать от ровесника.
М. Какстон. Может-быть. (Подумав), Но ты описываешь мне этого странного юношу как разбитое судно! За какую часть этих обломков ухвачусь я спасительным багром? Мне кажется, здесь не достает всего того, на чтобы мы могли понадеяться, если-б хотели спасти другого: религии, чести, воспоминаний детства, любви к домашнему очагу, сыновней покорности, даже и понятия о личной выгоде, в философском смысле этого слова. А я-то, ведь я весь свой век возился только с книгами! Друг мой, я отчаяваюсь!