– «Сэр! – сказал он, теперь не до упреков; я боюсь, жандармы попали на след. Хорошо, что вы здесь: вы можете присягнуть, что я провел ночь дома, в постель… Пустите меня. Надо спрятать все эти улики.» – И он указывал на платья, еще мокрые и обрызганные грязью дорога. Едва договорил он это, послышался под окном топот лошадиных подков по мостовой.
«Вот они! воскликнул сын. – Смелее, старый черт!»
«Галеры! галеры! – сказал отец, едва держась на ногах. – Правда. Он сказал: галеры!»
Поднялся страшный стук в ворота. Жандармы окружили дом. «Именем закона, отоприте!» Не было ответа. Дверь не отворялась; несколько человек обошли на заднюю сторону дона, где была конюшня. Из окна сыновней комнаты отец видел дрожащий свет факелов, мрачные формы солдат. Он слышал звук оружия, когда они слезали с лошадей. Вдруг голос закричал:
«Да вот и серая лошадь разбойника… она еще не отдышалась и вся в мыле.» Тогда и спереди, и сзади, у каждой двери опять начался стук, и крик: «Именем закона, отоприте!»
В окнах соседних домов начали показываться огни: окрестность наполнилась любопытными, пробужденными от сна; сходились из дальних улиц: толпа окружила дом; всем хотелось узнать, какое преступление, какой позор скрывался под кровом старого солдата.
Вдруг раздался выстрел, и через несколько минут, дверь отворилась, и старый воин вышел к жандармам.
«Войдите, сказал он им, что вам надо?»
«Мы ищем разбойника, который должен быть здесь.»
«Знаю, войдите на верх: я вам покажу дорогу.»
Он взошел по лестнице, отворил горницу сына, за ним вошли полицейские служители: на полу лежало тело разбойника. Жандарм, в недоумении посмотрели друг на друга.
«Возьмите, что вам, оставили, – сказал отец; – возьмите мертвого, освобожденного от галер, возьмите и живого, на чьих руках его кровь.»
Я присутствовал при суде над моим другом. Подробности дела давно были известны. Спокоен стоял он перед своими судьями, покрытый сединами, с изувеченными членами, глубоким рубцом на лице и крестом почетного легиона на груди; рассказав всю свою грустную повесть, он кончил следующими словами:
«Я спас сына, которого воспитывал для Франции от приговора, который сохранил бы ему жизнь со стыдом». Неужели эта преступление? Отдаю вам мою жизнь, взамен позора моего сына. Разве нужна моему отечеству жертва? Я жил для славы моего отечества, я готов умереть, довольный тем, что исполняю его законы; убежденный в том, что если вы и осудите меня, то презирать не станете, и в том, что руки, предавшие меня палачу, осыплют цветами мою могилу. Я исповедаю все. Я солдат, смотрю кругом и вижу нацию воинов; именем звезды, которая горит на моей груди, вызываю отцов с целой Франции осудить меня!»
Старого война оправдали; судьи произнесли приговор, соответствующий тому что называется у нас: убийством, вызванным необходимостью. В зале поднялся шум, которого не мог остановить и голос судей. Толпа хотела на руках вынести обвиненного, но его взгляд остановил это намерение: он воротился домой, и на другой день его нашли мертвым, подле той колыбели, у которой он произнес первую молитву над безгрешным ребенком. Теперь, отец и сын, я спрашиваю вас, осуждаете вы этого человека?
Отец мой раза три прошелся взад и вперед по комнате, потом остановился у камина и, глядя на своего брата, сказал:
– Я осуждаю это убийство, Роланд! Гордость и слепое себялюбие – самое благосклонное осуждение такому человеку. Я понимаю, почему Брут должен был убить своих сыновей. Этой жертвой он спасал отечество! Что спас этот несчастный, фанатик уродливого убеждения? только свое имя. Он не мог стереть преступления с души сына, ни бесчестия с его памяти. Он только удовлетворял суетному чувству личной гордости, и потеряв всякое сознание, он поступил по научению врага, всегда соблазняющего сердце человека: «Бойся мнения людского больше закона Божия!» – Да, любезный брат, чего должны больше всего беречься люди подобные вам? Конечно, не низости порока, но того порока, который облекается в мнимое благородство, заимствуя царственное величие добродетели!
Дядя пошел к окну, отворил его, высунулся на минуту, как будто бы для того чтобы вдохнуть струю свежего воздуха, потом тихонько затворил и воротился к своему месту; но пока окно было отворено, мотылек влетел в комнату.
– Такие повести, – продолжал отец жалобным голосом, – будь они рассказаны трагически, или просто, – приносят пользу. они проникают сердце, умудряя его, но, всякая мудрость милосерда, мой добрый Роланд. они предлагают тот же вопрос: можем ли мы осудить этого человека? рассудок отвечает, как я отвечал; мы осуждаем поступок, но жалеем о человеке. Мы… смотрите мотылек попадет на свечку. Мы… Фшь, фшь! – И отец остановился, чтоб прогнать мотылька. Дядя обернулся, и отняв от лица платок, которым закрывал свое волнение, стал отгонять мотылька от огня. Мать отодвинула свечку. Я принялся ловить его соломенной шляпой отца. А в мотылька точно черт вселился! он смеялся над всеми нами, то кружась под потолком, то вдруг бросаясь с вышины к проклятой свечке. Как бы сговорившись, отец подвинул одну свечу, дядя – другую, и пока мотылек летал вокруг, в недоумении, которую из них избрать своим костром, об свечи разом погасли. Дрова слабо тлились в камине, мы очутились в совершенной темноте, и тихий голос моего отца звучал словно голос невидимого духа.
«Мы остались в темноте для того чтобы спасти от смерти мотылька, – меньше ли, брат, должны мы делать для ближнего? Погасить надо, человеколюбиво погасить свет нашего разума, если мрак может благоприятствовать состраданию.
Прежде чем зажгли свечи, дядя ушел из комнаты. Брат его пошел за ним, а мы с матушкой уселись рядом и шепотом стали разговаривать.
Я всегда любил вставать рано. Счастлив тот, кто держится этой привычки! Каждое утро, день приходит к нему с девственной любовью, полный цвета, чистоты, свежести. Юность природы заразительна, как радость счастливого ребенка. Не думаю, чтобы можно было называть человека «старым», покуда он встает рано и рано гуляет; за то, юноша – заметьте это – юноша в халате и туфлях, бесстрастно сидящий за завтраком в 12 часов, – бледный и безжизненный снимок с того, который видит первую улыбку солнца над горами и первые капли росы, сверкающие на цветущих изгородях.
Проходя мимо батюшкина кабинета, я с удивлением увидел, что окна его растворены, но удивился еще больше, когда, бросив взгляд в комнату, увидел отца, окруженного книгами: я знал, что он всегда садился за работу позавтракавши. Ученые люди редко встают рано, потому что вообще ученые ни в какие лета молоды не бывают. Решено, значит! Большая книга должна быть непременно кончена! Дело, видно, пошло не на шутку: это уж был настоящий труд.
Я отворил калитку и вышел на дорогу. В некоторых сельских домиках видны были признаки возвращавшейся жизни, но час работы еще не настал, и никто по дороге не пожелал мне доброго утра. Вдруг, на повороте, заслоненном густою зеленью клена, я неожиданно столкнулся с дядей Роландом.
– Сэр, это вы? и так рано? слышите, бьет пять часов?
– Да больше и нет! Находился же я с своей деревяшкой; до Л… взад и вперед будет больше четырех миль.
– Вы ходили в Л., не за делом же? И души, я чай, еще нет живой?
– О, в гостиницах всегда найдешь кого-нибудь на ногах. Конюхи никогда не спят. Я нанял пару лошадей и повозку. Я сегодня прощусь с вами, племянник.
– Ах, дядюшка, мы вас обидели! А все я с этим проклятым типом…
– Ба! отвечал живо дядя. Дитя, меня обидеть нельзя!
И он крепко пожал мою руку.
– От чего же вы вдруг решились ехать? Еще вчера, в Римском стане, вы с батюшкой сбирались в С…
– На чудака никогда полагаться не должно. Мне к ночи надо быть в Лондоне.
– А завтра приезжайте назад.
– На вряд ли, – сказал дядя, мрачно. И помолчавши немного, взял меня под руку и продолжал:
– Молодой человек, вы мне понравились. Я люблю это открытое, смелое лице, на котором природа написала: «верьте мне.» Люблю эти светлые глаза, которые глядят в лицо прямо. Нам надо познакомиться покороче… гораздо короче. Приезжайте когда-нибудь ко мне, в древнюю башню наших предков.
– Приеду, приеду! И вы мне покажете старую башню?
– И следы прочих укреплений, воскликнул дядя, поднимая палку.
– И родословное дерево…
– Конечно; и вооружение пращура, в котором он был под Марстонмуром.
– И бронзовую дощечку в церкви, дядюшка?
– Ишь, бесенок! Подойдите-ка сюда, сэр! Смерть мне хочется разбить ему голову!
– Экая жалость, что никто не разбил головы негодного типографщика, прежде нежели он осмелился иметь нисходящих!
Капитан Роланд хотел рассердиться, но не мог.