– О, я рад от души. Как это умно!
Вивиен отвернулся и прибавил:
– Ваши картины семейной жизни и домашнего мира, видите вы – соблазнили меня более, нежели вы ожидали. Когда вы едете?
– Да, я думаю, в первых днях будущей недели.
– Так скоро – сказал Вивиен, задумчиво. – Хорошо, я, может быть, попрошу ввести меня к мистеру Тривенион, потому что – кто знает? – мы можем опять не поладить с семьей. Но я об этом подумаю. Я, помнится, слышал от вас, что Тривенион старый приятель вашего отца или дяди?
– Да, он старый приятель обоим, т. е. скорее леди Эллинор.
– По этому он обратит внимание на вашу рекомендацию. Но может быть я обойдусь без нее. А вы, по доброй воле, оставили положение, которое, мне кажется, должно быть гораздо приятнее коллегиума; а вы его оставили; зачем вы его оставили?
И Вивиен устремил на меня свои светлые глаза, большие и проницательные.
– Я был там на время, для опыта, – отвечал я, – как у кормилицы, до тех пор, пока отворила мне свои объятия наша alma mater, Университет: и он, действительно, будет нежною матерью для сына моего отца.
Вивиен казался недоволен моим объяснением, но далее расспрашивать не стал. Он как будто бы с намерением обратил разговор на другой предмет и сделал это с большею нежностью против обыкновенного. Он расспрашивал вообще о наших планах, о вероятности нашего возвращения в Лондон, и требовал от меня описания нашего сельского Тускулум. Он говорил тихо и покорно, и раз или два мне показалось, что светлые глаза были влажны. Мы рассталось с большею искренностью юношеской дружбы, нежели было ее прежде между нами, – по крайней мере с моей стороны, а, по видимому, и с его; до сих пор недоставало цемента сердечной привязанности в отношениях, где одна сторона отказывалась от малейшего доверия, а другая соединяла боязнь с нежным участием и сострадательным удивлением.
Тем же вечером, прежде нежели подали свечи, отец, обратившись ко мне, отрывисто спросил, видел ли я моего приятеля, и на чем мы с ними порешили.
– Он хочет воротиться к своему семейству, – сказал я.
Роланд, по видимому дремавший, неловко повернулся на кресле.
– Кто возвращается к своему семейству? – спросил капитан.
– Надо знать – сказал отец – что Систи поймал приятеля, о котором данные вряд ли бы удовлетворили полицейского чиновника, и которого судьбу он считает себя обязанным взять под свое покровительство. Счастлив ты, что он не выворотил тебе карманов, Систи, – но он пожалуй сделал это, а ты этого не заметил? Как его имя?
– Вивиен – сказал я – Франсис Вивиен.
– Хорошее имя, Корнваллийское – сказал отец. – Некоторые производят его от Римского Vivianus, другие от Целтического слова, которое значит…
– Вивиен! – прервал Роланд. – Вивиен! Неужли это сын полковника Вивиен.
– Он, непременно, должен быть сын джентльмена – сказал я, – но он никогда не говорил мне ничего ни о своем семействе, ни о родстве.
– Вивиен – повторил дядя – бедный полковник Вивиен! Так молодой человек возвращается к своему отцу? Он: должен быть он. А!
– Что вы знаете о полковнике Вивиен и его сыне? – спросил я. – расскажите пожалуйста, я принимаю такое участие в этом молодом человек.
– Я ничего не знаю ни о том, ни о другом, кроме кое-каких слухов, – отвечал дядя не в духе. Мне говорили, что полковник Вивиен, отличный офицер и достойный человек, был ужасно… ужасно… (голос Роланда задрожал) сердит на сына, которому не позволил – почти еще ребенку – вступить в неровный брак, и который убежал, думали, в Америку. Эта история тогда меня тронула! – прибавил дядя, силясь говорить хладнокровно.
Мы все молчали, ибо чувствовали, почему дядя был так расстроен и почему горе полковника Вивиена так задело его. Сходство в несчастиях делает братьями даже незнакомых.
– Так вы говорите, что он собирается вернуться к своему семейству: сердечно радуюсь этому! – сказал любезный, старый солдат.
Подали свечи, и, две минуты спустя, мы сидели с дядей друг подле друга; я читал над его плечом, а палец его безмолвно указывал на место, которое так поразило его: «Я не жаловался; разве я жаловался? и я не буду жаловаться».
Предположение дядя о родстве Франсиса Вивиена казалось мне положительным открытием. Весьма было естественно, что своевольный мальчик свел какие-нибудь непристойные знакомства, которых не мог допустить ни один отец, и, таким образом, рассерженный и озлобленный, оторвался от отца и бросился в жизнь. Это объяснение было мне приятнее всякого другого, ибо оправдывало все, что казалось мне подозрительным в таинственности, окружавшей Вивиена. Я не выносил мысли, что он когда-либо сделал что-нибудь низкое и преступное, хотя и верил, что он был и необуздан и виноват во многом. Естественно, что одинокий путник был брошен в общество, которого двусмысленный характер едва не восстановил против всего пытливый ум и горячий темперамент; но естественно не менее, что привычки хорошего рода и воспитания, которое вообще Английские джентльмены получают от колыбели, могли оберечь его честь, неприкосновенную, не взирая на все. Конечно, самолюбие, понятия, даже ошибки и проступки человека хорошего происхождения, остались в нем в полной силе; – отчего же не остаться и лучшим качествам, если и задушенным от времени? Я чувствовал себя признательным к мысли, что Вивиен возвращался к началу, в котором мог возобновить дух свой, приспособливался к сфере, куда принадлежал, – признательным за то, что мы могли опять встретиться и настоящая наша полу-короткость обратиться в прочную дружбу.
В этих мыслях, на следующее утро взял я шляпу и отправился к Вивиену для того, чтобы убедиться, нашли ли мы настоящий ключ, как вдруг мы были поражены звуком, для всех нас весьма непривычным, стуком в дверь почтальона. Отец мой был в музее; матушка – в глубоком рассуждении и приготовлениях к близкому уже отъезду нашему с миссисс Примминс; в комнате были только Роланд, я и Бланшь.
– Письмо не ко мне, – сказал Пизистрат.
– Верно и не ко мне! – сказал капитан.
Вошла служанка и опровергла его слова; письмо было к нему. Он поднял его с удивлением и недоумением, как Глумдалклитчь Гулливера или как натуралист поднимает неведомое насекомое, которое, не знает он, не укусит ли его или не уколет ли. А! Так оно вас укололо или укусило, капитан Роланд! Вы изменяетесь в лице, вы удерживаетесь от восклицания, ломая печать, вы беспокойно дышете, читая, и письмо, хоть, кажется, и коротко, отнимает у вас много времени, потому что вы перечитываете его несколько раз. Потом вы складываете его, мнете, и, запихнув в боковой карман, смотрите кругом, как бы человек, проснувшийся от сна. Какой же это сон, – грустный или веселый? Право, не могу отгадать, ибо нет на орлином лице ни горя, ни радости; а скорее страх, волнение, смущение. Но глаза светлы, а на железной губе – улыбка.
Дядя посмотрел вокруг себя, говорю, и, спросив «поскорее» шляпу и палку, принялся застегиваться до верху, хотя день был на столько жаркий, что, как под тропиками, можно было идти даже с вовсе непокрытой грудью.
– Вы уж не идете-ли, дядюшка?
– Да. Да.
– Совсем ли вы здоровы? Позвольте мне идти с вами.
– Нет, сэр. Бланшь, поди сюда. (Он взял ребенка на руки, посмотрел на него внимательно и поцеловал). Я от тебя не видал никогда никакого горя, Бланшь; скажи: Бог с вами, батюшка, Бог помощь!
– Бог с вами, Бог помощь, мой милый, милый папа! – сказала Бланшь, складывая маленькие ручки свои, как для молитвы.
– Вот так! это принесет мне счастье, Бланшь! сказал капитан, весело и сажая ее.
Потом взяв из рук служанки трость, и с каким-то решительным выражением надев шляпу, он бодро вышел: по улиц шел он также весело, как будто бы осаждал Бадайоц.
– Бог тебе помощь! – сказал и я невольно.
А Бланшь взяла меня за руку и, с одним из грациознейших своих приемов (а грациозных приемов было у ней много), сказала:
– Я бы хотела, чтобы вы поехали с нами, братец Систи, и помогли мне любить папеньку. Бедный папа! Мы оба ему нужны: ему нужна вся любовь, которую мы можем дать ему!
– Это правда, милая Бланшь; я думаю, что большая ошибка, что мы не живем все вместе. Вашему папа незачем ехать в свою башню, на конец света, а лучше приехать в наш славный, чудный дом, с садом и бездной цветов: вы бы были царица Мая, от Мая до Ноября; – я уж не говорю об утке, которая умнее, нежели все эти звери в баснях, что я намедни давал вам.
Бланшь засмеялась и захлопала в ладоши.
– Ах! как бы это было славно, но – она остановилась преважно и прибавила, – но тогда не будет башни, которая бы любила папеньку, а я уверена, что башня его очень любит, потому что он ее ужасно любит.