Была моя очередь смеяться.
– Понимаю я, чего вам хочется, маленькая колдунья! Вам хочется утащить нас с собой и заставить жить с совами: по мне пожалуй, я рад бы от всей души.
– Систи – сказала Бланшь, с страшною торжественностью на лице – знаете-ли, о чем я думала?
– Не знаю, мисс, не знаю! Верно о чем-нибудь страшном, ужасном; да, да, вы глядите так серьёзно.
– Я думала, – продолжала она также серьёзно и не краснея ни мало, – я думала, что буду вашей маленькой женой, и тогда мы все будем жить вместе.
Бланшь не покраснела, а я покраснел.
– Скажите мне это через десять лет, если осмелитесь, шалунья эдакая, бесстыдница; а покуда, бегите к миссисс Примминс, и скажите ей, чтоб она тут присмотрела за вами, потому что мне надо идти.
Но Бланшь не побежала, и достоинство её казалось неимоверно оскорблено моим приемом её предложению, потому что она, надувшись, забилась в угол и села с большой важностью.
Я оставил ее и пошел к Вивиену. Его не было дома; увидав на столе книги и не имея дела, я решился дождаться его. Не даром был я сын моего отца и сей час обратился к обществу книг; кроме некоторых дельных книг, мною же рекомендованных, я нашел тут несколько романов на Французском языке, которые он взял из кабинета чтения. Во мне родилось любопытство прочесть их, ибо, кроме классических романов Франции, эта многоветвистая отрасль её литературы еще была нова для меня. – Вскоре было затронуто мое участие, но что это было за участие! – участие, которое бы возбудил кошмар, если б можно было, проснувшись, приняться рассматривать его. Помимо ослепительной проницательности и глубокого знания трущоб и углов человеческой системы, о которых вероятно говорит Гете (если не ошибаюсь и не клеплю на него, за что не отвечаю), что «есть непременно что-нибудь такое в сердце каждого человека, что, если бы могли знать мы, заставило бы нас ненавидеть его», помимо этого и многого другого, свидетельствовавшего о неимоверной смелости и энергии разумной способности, какое странное преувеличение, какое ложное благородство чувства, какое непостижимое злоупотребление рассудка, какая, дьявольская безнравственность! Истинный художник, в романе ли или в драме, нередко необходимо заставить нас принят участие в преступном характере, но он не отнимет у нас средства негодовать на порок или преступление. А здесь меня не только вынуждали на участие к дурному (что весьма можно бы было допустить: я сознаю большое участие к Макбету и Ловласу), но заставляли удивляться и сочувствовать дурному. Не смешение неправого и правого в одном и том же характере особенно смущало меня, а картина всего общества, писанная такими отвратительными красками. – Бедный Вивиен! – подумал я, вставая, – если ты читаешь эти книги с удовольствием, или по привычке, не диво, что ты кажешься мне так туп в деле правого и неправого, и что у тебя пустое место там, где следовало бы быть органу совестливости в полном развитии!
Тем не менее, – отдать справедливость этим писателям, – я с их зачумленной помощью незаметно провел столько времени, что, взглянув на часы, удивился, как уж было поздно. Только что я решился написать строчку, дабы назначить свидание на другой день, и идти, как вдруг услышал внизу стук в дверь, стук Вивиена, стук чрезвычайно-характеристический, резкий, нетерпеливый, неправильный, не чистый, гармонический, раздельный, хладнокровный, – стук, который казался вызовом и дому и целой улице, ужасно нахальный, стук сердитый и оскорбительный, impiger et iracundus.
Но шаг по лестнице не соответствовал стуку в дверь: он был легок, хоть тверд, – тих, хоть и упруг.
Служанка, отворившая дверь, без сомнения предупредила Вивиена о моем посещении, потому что он не был удивлен, увидев меня; но он бросил по комнате тот беглый подозрительный взгляд, на который способен человек, оставивший незапертыми свои бумаги, когда находит постороннее лицо, к кому не имеет доверия, сидящим посреди не охраняемых ничем тайн. Взгляд этот был не лестен, но совесть моя была так чиста, что я сложил весь стыд на обычную, подозрительность Вивиенова характера.
– Я здесь пробыл три часа, – сказал с намерением.
– Три часа?
Тот же взгляд.
– И вот худшая тайна, которую я открыл… – я показал на этих литературных манихеян.
– О! отвечал он беззаботно: – Французские романы! Не дивлюсь я, что вы просидели так долго. Я не могу читать ваши Английские романы: они плоски и безтолковы, а тут истина и жизнь.
– Истина и жизнь! – воскликнул я, и каждый волос на голове поднялся у меня от удивления. – Стало быть, да здравствует ложь и смерть!
– Они вам не нравятся? вкусы необъяснимы.
– Извините, я объясняю ваши, если вы действительно считаете за истину и жизнь такие тяжелые и прискорбные нелепости. Ради Бога, не думайте, чтоб в Англии кто нибудь мог довести себя до чего-нибудь, кроме Старого Бойле или острова Норфолка, еслибы стал соразмерять свой образ действий с превратными понятиями о свете, которые нашел я здесь.
– Сколько лет старше вы меня, – спросил Вивиен с насмешкой, – что вы разыгрываете роль ментора, и поправляете мое незнание света.
– Вивиен, не лета и опытность говорят здесь, а что-то более их мудрое: инстинкт сердца и честь джентльмена.
– Хорошо, хорошо! – сказал Вивиен, несколько сбитый, оставьте бедные книги, вы знаете мое мнение: так или иначе книги мало действуют на нас.
– Клянусь Египетской библиотекой и тенью Диодора! Мне бы хотелось, чтоб вы послушали моего отца об этом предмете! Пойдемте – прибавил я, с глубоким состраданием, – пойдемте, еще не поздно, дайте мне представить вас моему отцу. Я согласен читать Французские романы всю жизнь, если после одной беседы с Остином Какстон вы не уйдете домой с облегченным сердцем и светлым лицом. Пойдемте к нам обедать!
– Не могу, – сказал Вивиен, как бы смущенный, – не могу, потому что на днях оставляю Лондон. В другое время, пожалуй, – прибавил он – мы можем встретиться опять.
– Надеюсь – сказал я, пожимая ему руку, – и это очень вероятно, тем более с тех пор, как, на смех вам, я разгадал вашу тайну, ваше происхождение и родство.
– Как! – воскликнул Вивиен, побледнев и кусая губу – что вы хотите сказать? говорите.
– Разве вы не сын полковника Вивиен? Скажите правду, доверьтесь мне.
Вивиен несколько раз тяжело вздохнул, сел и положил голову на стол, смущенный, что был открыт.
– Близко от дела – сказал он наконец – но не спрашивайте больше покуда. Придет время! – воскликнул он с увлечением и вскакивая, – придет время, вы узнаете все: да, когда нибудь, если я буду жив, когда это имя будет высоко стоять в свете, да, когда мир будет у моих ног!
Он протянул свою правую руку, как будто бы желая захватить пространство, и все его лицо осветилось гордым энтузиазмом. Но блеск потух, и при неожиданном возвращении к своей злобной улыбке, он сказал:
– Сны, опять сны! А, посмотрите-ка на эту бумагу.
Он вытащил какую-то бумагу, всю исписанную цифрами.
– Тут, кажется, весь денежный долг мой вам; через несколько дней я надеюсь кончить его. Дайте мне ваш адрес.
– О! – сказал я оскорбленный, – как вам не стыдно говорить мне о деньгах, Вивиен.
– Это один из тех инстинктов чести, которые вы так часто приводите, – отвечал он, краснея. – Простите меня.
– Вот мой адрес, – сказал я, принявшись писать для того, чтобы скрыть мое волнение. – Вам, надеюсь, он часто будет нужен, и пишите мне, что вы здоровы и счастливы.
– Если буду счастлив, вы об этом узнаете.
– Не хотите рекомендаций к Тривениону?
Вивиен подумал.
– Нет, не надо, я думаю. А если понадобится, напишу вам.
Я взял шляпу и собрался идти, ибо был оскорблен и обижен, как вдруг, по невольному влечению, Вивиен быстро подбежал ко мне, обвил руками мою шею и целовал меня, как мальчик своего брата.
– Простите меня! – воскликнул он дрожащим голосом: – я не думал, чтобы мог любить кого-нибудь так, как вы заставили меня любить вас, хоть и против моей натуры. Если вы не мой добрый ангел, это потому только, что моя натура и привычки сильнее вас. Несомненно, мы когда-нибудь встретимся. Мне, покуда, будет досуг поразсмотреть, может ли «свет быть моей раковиной?» Я хочу быть aut Caesar, aut nullus! Вообще мало знаю я латинских цитатов!
– Вивиен!
– Идите теперь, добрый друг мой, покуда я еще в таком расположении, идите, чтобы я опять не смутил вас выходкой прежнего человека. Идите, идите!
И взяв меня тихо под руку, Франсис Вивиен проводил меня из своей комнаты и, вернувшись, запер дверь.
О, если б мог я оставить ему Роберта Галль, вместо этих неистовых тифонов! Но было ли бы в этом случае полезно лекарство, или должна была суровая опытность прописать ему более горькие приемы своей железной рукою?