– Стойте! – сказал он задыхаясь и наводя на меня ружье, – предваряю вас, что оно заряжено.
– Хорошо, – сказал я, – но хоть ты и отчаянный охотник, а не посмеешь выстрелить в человека. Отдай ружье, сейчас!
Это его удивило, он не выстрелил. Я отвел ствол и подступил к нему ближе. Мы схватились довольно плотно, и покуда мы боролись, ружье выпалило. Он пустил меня.
– Помилуй Бог! я вас не ранил? – спросил он дрожащим голосом.
– Нет, приятель, – сказал я; – и теперь бросим ружье и дубинку и подеремся просто на кулаках, как следует честным Англичанам, или присядем да потолкуем по-приятельски.
Билль почесал в затылке и засмеялся.
– Странный вы человек, – сказал он и, опустив ружье, сел.
Мы поговорили, и я наконец добился до того, что Патерсон обещал мне не трогать наших фазанов, и тут мы с ним так подружились, что он проводил меня до дома, и даже, робко и как-бы в извинение, просил меня принять пяток застреленных фазанов. С тех пор я часто отыскивал его. Ему не было и двадцати четырех лет; я узнал, что он занялся своим ремеслом по врожденной склонности к охоте и вследствие неясного убеждения, что право охотиться дано ему природой. Я скоро убедился, что он годен на что-нибудь лучшее, нежели на то, чтобы из двенадцати месяцев года проводить шесть в тюрьме и кончить жизнь на виселице за убийство какого-нибудь лесного сторожа. Мне казалось, что такова неминуемо будет его участь в Старом-Свете, почему я и старался возбудить в нем желание переселиться в Новый, и он, в самом деле, много помогал нам в нашем переселении.
Третий выбор мой пал на человека, который мало мог содействовать нам физической силой, но у которого было больше ума (хотя ложно направленного), нежели у всех других вместе взятых. Его звали Майльс Скуэр. Так как я, быть-может, и не упомяну больше о Майльсе Скуэре, то думаю, что не неуместно здесь сказать, что он поехал со мной в Австралию и имел там много успеха, сперва как пастух, потом как управляющий, а наконец, как землевладелец, когда уже накопил довольно денег, и что, не смотря на свои понятия о войне и другом кое-чем, он, лишь только обзавелся собственным уютным кровом, стал удивительно-храбро защищать его от нападений туземцев, имевших, по его прежним понятиям, одинаковые с ним права на почву, и что, когда впоследствии он приобрел новой участок со всем обзаведением, то написал, изданное в Сиднее, сочинение о неприкосновенности права собственности. Перед моим отъездом из колонии, он, по случаю неповиновения двух строптивых помощников, принанятых им по случаю распространения его владений, отличился противу-равенственной речью об обязанностях слуг к наемщикам. В Старом Свете вряд-ли-бы было с ним тоже самое.
Я не спешил моими приготовлениями, потому-что независимо от моего желания ознакомиться с немногими простыми производствами и ремеслами, которые могли быть нужны при том роде жизни, где каждый человек составляет самостоятельную единицу, естественно, что я хотел приучить родственников к мысли о нашей разлуке и доставить им в замен моей утрачиваемой личности все занятия и развлечения, какие только могли представиться моему богатому воображению. Прежде всего, для Бланшь, для Роланда и для матушки, я уговорил капитана согласиться на предложение моей матери соединить доходы и делить все пополам, не обращая внимания на то, кто сколько принесет в дом. Я объяснил ему, что матушка должна будет обходиться без многих привычных занятий, этих домашних удовольствий, необходимых для женщины, если он не пожертвует своею гордостью, а в таком случае не возможно будет видеться ни с кем из соседей, и тогда матушка, не зная куда девать лишнее время, только и будет думать да беспокоиться об отсутствующем. Я даже сказав ему, что, если он не отступится от своей неуместной гордости, я буду просить батюшку оставить башню. Старания мои увенчались успехом; в старом замке начали показываться гости; около моей матери собрался кружок кумушек; кучки смеющихся детей расшевелили тихую Бланшь, и сам капитан стал веселее и общительнее. Батюшку просил я окончить знаменитое сочинение.
– Дайте цель моим трудам, наградите мое прилежание – сказал я ему. – От вас зависит, чтобы, при виде соблазнительного удовольствия или порока, покупаемого дорогой ценой, меня не оставляла мысль, что я коплю деньги для вашего сочинения; так воспоминание об отце моем спасет сына от заблуждений. Видите, сэр, м. Тривенион предлагал дать мне взаймы 1,500 ф., необходимых для начала моего предприятия; и вы великодушно и с первого же раза сказали мне: «нет, ты не должен вступать в жизнь под бременем этого долга.» Я знал, что вы были правы, и согласился с вами, согласился тем охотнее, что принять что-нибудь от отца мисс Тривенион значило-бы уронить чувство человеческого достоинства. Поэтому я взял эти деньги у вас, когда этих денег почти-бы достало на то, чтобы обеспечить в свете судьбу вашего младшего, вашего лучшего детища. Позвольте мне возвратить их ему же, или я не возьму их. Я буду смотреть на этот капитал, как на собственность вашего Большего сочинения; обещайте же мне, что Большое сочинение будет кончено, когда ваш странник вернется и отдаст вам отчет в таланте, ему вверенном.
Батюшка позамялся немножко и отер очки, как-бы подернувшиеся туманом. Но я решился не оставлять его в покое, покуда он не дал мне слово, что Большое сочинение пойдет исполинскими шагами; и я имел удовольствие видеть, что он от души опять принялся за него, и колесо всей этой тихой жизни опять пошло своим обыкновенным ходом.
Наконец я увенчал мою дипломацию тем, что уговорил соседнего аптекаря уступить свою практику и помогать Скиллю на условиях, на которые последний охотно согласился, потому-что он, бедный, оплакивал своих любимых пациентов, хоть и Богу известно, как мало способствовали они к приращению его доходов. Что касается до моего отца, никто не забавлял его больше Скилля, хотя и обвинял он его в материализме, и травил его целой стаей спиритуалистов, от Платона и Зенона до Рейда и Абрагама Туккера.
Хотя я довольно-бегло обозначил течение времени, но с тех пор, как мы переселились в башню, до дня, назначенного для моего отъезда, прошел целый год.
Между-тем, не смотря на редкое появление газет между нами, мы, однакоже, не до такой степени были отрешены от происходившего в далеком от нас свете, чтобы не дошло до нас известие о перемене в управлении и о назначении Тривениона к одной из высших должностей государства. Я не продолжал моей переписки с Тривенионом после того письма, за которым последовал приезд Гая Больдинга; но теперь я письменно поздравил его; его ответ был короток и набросан на скорую руку.
Больше этого удивило меня и глубже затронуло известие, доставленное мне месяца три до моего отъезда управляющим Тривениона. расстроенное здоровье лорда Кастльтон заставило отложить брак, который сначала думали совершить немедленно по достижении им совершеннолетия. Он вышел из университета со всеми академическими почестями и, по-видимому, оправлялся уже от действия занятий, которые для него должны были быть утомительнее, чем для человека одаренного более блестящими и быстрыми способностями, как вдруг простудился на одном провинциальном митинге, где первый шаг его на поприще общественной жизни вполне оправдал самые горячия надежды его партии, – схватил воспаление в легких, и скончался. Эта резкая противоположность смерти и праха с одной стороны, с другой цветущей юности, высокого звания, несметных богатств, самонадеянных ожиданий славного поприща и перспективы счастья, улыбавшегося глазами Фанни, – эта противоположность обдала меня странным, невыразимым ужасом: смерть кажется так близка к нам, когда она поражает тех, кому жизнь расточает улыбки и ласки. Откуда это необъяснимое сочувствие к сильным мира, когда Клепсидра указывает их последний час и неумолимая коса режет нить их дней? Еслибы знаменитая встреча между Александром и Диогеном произошла не прежде, а после того, как первый из них совершил подвиги, снискавшие ему имя Великого, может-быть циник и не позавидовал-бы ни наслаждениям, ни славе героя, ни даже прелестям Статоры или тиаре Мидянина; но если-бы, день спустя, раздался кличь: «Александр Великий умер,» я убежден, что Диоген забился-бы в свою бочку и почувствовал-бы, что с тенью героя солнце, которого он больше не затмит собою, лишилось части своего блеска и тепла. В природе человека самого ничтожного и самого сухого есть что-то живо сочувствующее всему прекрасному и счастливому, – свойство, которым обязан он надежде и желанию, хоть-бы в вид призраков ребяческого сна.
– Зачем вы здесь сидите одни, братец? Как холодно и тихо между могилами!