Буйволица пошла, чтобы растоптать её, стереть в порошок, волчица решила перетерпеть — авось да одумается буйволица, но та шла растоптать её, и волчица отпрянула, всё так же раскорячившись. Буйволица шла только затем, чтобы растоптать её, щебень под её ногами глубоко вдавливался в землю, и, зажав хвост между ног, волчица немного отодвинулась с тропы. Шея у буйволицы была полна мяса, горло было полно мяса, вымя полно… Буйволица остановилась и потребовала, чтобы волчица убралась, — та ещё чуть-чуть отодвинулась. Буйволица с шумом перевела дыхание, и это мощное дыхание ещё ненамного отодвинуло волчицу. Буйволица взбесилась, взревела, да так, что волчицу будто сдуло с места. Дома волчицу ждали четыре волчонка — они до крови сосут её, они не дали высохнуть сосцу умершего щенка — сын-волчонок завладел двумя сосцами и остервенело сжёвывает их каждый раз, их отец пошёл, чтобы принести овцу, и вернулся весь изодранный, он побыл некоторое время дома и тоскливо удалился, пошёл умирать в каком-нибудь скрытом от глаз месте.
Буйволица уходила, покачивался её зад, между ног болталось вкусное и полное мяса вымя, ну хоть половину бы, хоть немножко, хоть разочек откусить вымени, мягкого, — в глазах у волчицы потемнело, мир раскололся на кусочки, распался.
Целую вечность, а может, это было всего лишь одно мгновение, мир был в каком-то тумане, потом снова наполнился шорохами и светом. Дома четыре щенка, большеголовый два сосца сосёт, и всё ему мало, а буйволица её лягнула. Жизнь эта сладка и горька одновременно. Из жил и костей её сочилось в сосцы молоко, а тёплая желчь изнашивала в это время желудок. Надо было вскочить буйволице на спину и всю шею разом отхватить. Пускай только подрастут помощнички, пусть стукнет-ка сыну год… Господи боже, если ты нас для трудной жизни создал, дело твоё, только помоги немного, сделай хотя бы так, чтобы к молоку нашему желчь не подмешивалась, а не то щенки вырастут нервными и беспомощными.
— Басар, ты что это там увидел? — сказал пастух своему псу.
Буйволица вышла из лесу на поляну и обрадованно замычала. Коровы подняли головы и не узнали её. Распалённый тёлкой бык обернулся и сразу же решил, что это заклятый враг его пришёл. А она поискала взглядом буйвола среди стада.
— Ты чья, буйволица, ты откуда идёшь? — спросил пастух. — Ты буйвола хочешь, где же взять его, буйвола нету…
— Ты… цмакутская буйволица. Ты буйволица бабки Марго. Ахчи, этими горами да этими ущельями, мир полон воров и волков, — как же это ты добралась сюда, ахчи? Бабка Марго, значит, жива ещё. Сын её с войны не вернулся, я ей весть должен был сообщить, что погиб он, остался на дне Балтийского, да как скажешь-то, как скажешь такое…
Бык медленно надвигался на неё, растаптывая по пути муравейники. А она искала среди коров буйвола и с трудом сообразила, что бык идёт с ней драться. Она нагнула шею и пошла навстречу быку чёткими шагами, потом втянула в лёгкие всей поляны тёплый воздух и понеслась прыжками, но впереди быка больше не было, бык повернулся к ней задом: пастух, посмеиваясь, загонял его в стадо.
— Ведь девушка она, разве с девушкой дерутся, с девушкой драться нельзя…
Ахчи, ахчи, тебя ведь защищаю, соображать надо, ну… Какая же ты вся круглая, красивая, крепкая… Десять лет как буйволиного мацуна не пробовал, вкус забыл… Кто же это тебя так поцарапал и вымя повредил? Собака? Волк? Погоди, погоди… и глубокая же рана, не больно тебе?..
Буйволица убежала от пастуха к стаду — там наверняка должен быть буйвол. Она покружилась в стаде — обошла, обнюхивая каждую в отдельности, всех коров, но они все были коровы, они ели траву, наполнялись молоком, от стада пахло молоком, они были спокойны и полны уверенности, оттого что трава их была вкусная, их вода была близко, их поляна такая удобная, и все они были переполнены сознанием, что их бык — рядом. Глядя поверх этих однообразных спин, буйволица тоскливо замычала — среди этого великолепного светлого счастья ей одного только сейчас хотелось — сгинуть, не дышать, не жить.
Когда-то, было такое время, под богом-солнцем к тёплым водоёмам двигались стада буйволов. С тонкими шеями, головы большие, на больших головах мягкие, как тесто, бугорки рожек — между матерями, по-детски печальные, покачивались буйволята. Девушки-буйволицы наполнялись сладко-тревожным предчувствием материнства, самцы то и дело оборачивались и с мутной страстью подавали клич — никто, мол, не отстал, все здесь? Большие многосемейные стада двигались по обожжённым равнинам, двигались, да… и куда только всё подевались?
— Куда же тебя послать, чтобы тебе было хорошо?.. Давай-ка я тебя отправлю…
Пастух побил её. Она рвалась в сторону Кечута, но в Кечут ей нельзя было. Кечут был уже рабочим посёлком, там хорошенько проваривали под паром дрова, выгибали их, завинчивали все до одного винтика и — и Иран получал экспортные стулья.
Буйволица оглянулась — пастух показывал рукой — иди, иди туда… Пастух нагнулся будто бы за камнем — буйволица встряхнула головой и пошла.
На краю леса из-за зарослей граба выглядывала тёмная дверь зелёной часовенки. Камень возле часовенки вдруг двинулся и замер. Потом задвигался снова и оказался человеческой спиной. Старуха зажгла свечку на хачкаре и теперь, заслонив её от ветра, чтобы не погасла, обернулась и перекрестилась, не поверив, что глядящее на неё существо не смерть, а буйволица. И слава богу, что не сон это был: буйвол во сне к тяжёлой болезни. Не отводя взгляда от буйволицы, она нашарила рукой свою палку и — слава тебе, Иисусе Христе, — спустилась, вышла на тропу.
Они поглядели друг на дружку в упор, потом буйволица пошла дальше своей дорогой, и сердце у старухи так и захолонуло — это была буйволица её сестры Маргарит. Который уж год просит она своего сына Степана отвезти её осенью к сестре и оставить там до весны, внучек сестры повезёт их с сестрой в Эчмиадзин, они с сестрой десницу у католикоса поцелуют, скажут: дарованной тобою жизнью премного довольны.
— Ты куда это направилась? Сестра продала тебя или ты что задумала? Девушкой я была, привезли меня сюда, с зурной и доолом три дня и три ночи везли по горам. Моя сестра плакала. Мой брат хмурил брови, на коне он сидел. Мой хороший брат, моя тринадцатилетняя, моя золотая сестра, мой грустный отец…
Да, но старуха за буйволицей не поспевала.
— Эй, парень!
Она подождала какого-нибудь мальчишку на подмогу, но ни единой живой души, кроме неё, не было на скошенном ослепительно белом поле, глаза у старухи заболели, буйволица исчезла, растаяла на солнце. Буйволица скрылась с глаз, а старуха пошла найти в селе кого-нибудь умеющего обращаться с телефоном, чтобы позвонить в Кечут, оттуда в Ереван, оттуда в Гугарк, а уж оттуда в Цмакут, в цмакутские зелёные горы её сестре Маргарит — так, мол, и так, твоя буйволица Сатик только что прошла через Дзорагюх, сестра твоя видела и не могла остановить, «продала ты её или сбежала буйволица?».
У тропинки сидели один парень и три девушки, они посмотрели на буйволицу равнодушно, потом вместо стада и равнины блеснуло пронизанное бликами света лёгкое прозрачное озеро. Лежавшие на песке юноши и девушки из двухнедельных своих бесед вынесли: если я пишу, рисую, бегаю, люблю, прыгаю, одеваюсь, — значит, я стремлюсь к самоутверждению, и раз так — значит, я неполноценен. Но если ж я не пишу, не рисую, не бегаю, не люблю, не прыгаю, не одеваюсь, а вот так вот валяюсь себе голый на берегу, — значит, я не нуждаюсь в самоутверждении, значит, не хочу размножать или даже улучшать свою разновидность, значит, я не самовлюблённый, и да сгинет, значит, моя разновидность, которую я не считаю лучшей среди существующих… — резюмировали они, возлежа на песке. Голые, смуглые, довольные и потухшие, они оторвали головы от песка и от собственных рук и увидели буйволицу. Музыка Вагнера, философические споры о живописи — и буйволица? Потом, когда они захотели вспомнить, что же это они видели — тень от самолёта или самого дьявола, — буйволицы уже не было, а громкоговоритель только поблёскивал подвешенный к карнизу белого домика, поблёскивал, молчал и не звал ещё к обеду.
И было неизвестно, откуда они сами взялись тут, откуда берут начало воды этого озера, откуда завезён сюда этот тонкий шелковистый песок, откуда берётся электричество, которое питает кухонную печь, и как оно туда проведено и, главное, что питает их мозги, их мозги с таким мягким, таким незавершённым подсознанием. Со снисходительной любовью они согласились с Эсхилом — да-да, ему известно, что такое трагедия, но при этом они перемигнулись и, не сговариваясь, пришли к согласию, что самый трагический век — двадцатый, а в двадцатом веке самые трагические — они сами, поскольку главное — осознать трагедию, а не жить в ней. Их органы чувств говорили им, что это озеро расположено правильно, песок удобно расстелен, а где-то далеко машины делают хлеб и икру, батальоны докториц колют пухлые детские ручки, послы засовывают в нагрудные карманы свежие платки, газопроводы перегоняют газ по степям и ущельям, — и всё это для того, чтобы они из великого хаоса первозданности вынесли для себя смысл времени и определили место земного шара в Солнечной системе. Да, но тем временем их чрева и позвоночники усыхали в медленном ленивом круговороте дней.