городского. Там, на селе, доминировало примитивное однообразие и отсутствие индивидуальности, поскольку все одинаково одевались и стриглись, ели из одной чашки, спали в одной комнате и (добавим) нередко поголовно болели сифилисом: «Стыдливости не было места в крестьянском мире. Отхожие места находились на открытом воздухе, а городских врачей шокировала крестьянская привычка плевать в глаз человеку, чтобы избавить его от ячменя, кормить детей изо рта в рот и успокаивать младенцев мужского пола, посасывая их половой член» [280]. Еще в середине 20‐х годов три четверти родителей предавались любовным утехам на глазах у детей, что вызывало у первого советского поколения некоторый протест [281].
В деревенском сознании считалось нормальным и «тихое» уничтожение неугодного родственника. Убийство расценивалось в общине как внутреннее дело семьи, пока оно не угрожало семейству разорением и, таким образом, не касалось всего сельского общества. Например, неугодную жену муж не отпускал назад в отцовский дом, ведь тогда пришлось бы вернуть и приданое, и ее постепенно забивали, причем в расправе могли принять участие все родственники мужа; соседи знали или догадывались о причинах смерти несчастной, но это была общая тайна деревни [282].
Распространена была в русских селах практика самосудов, которая означала любую форму расправы с нарушителем общинных правил – вплоть до его убийства; это касалось застигнутых на месте преступления конокрадов, поджигателей, «колдунов», а позднее даже хулиганов. Решение о самосуде выносил сход, немедленно созываемый по обнаружении преступления; приговор тут же приводился в исполнение. Особенно наглядно практика жесточайших самосудов проявилась в периоды крестьянских войн и восстаний XVII–XVIII столетий, Отечественной войны 1812 года, холерных бунтов начала 1830‐х годов.
Очень жестокой была разиновщина [283]. Пугачёвцы демонстрировали массовый террор и отъявленный садизм по отношению не только к тысячам представителей высших классов [284], но и к рабочим заводов, которые они осаждали, а затем грабили и сжигали, сопровождая эти действия массовой резней населения и уводом пленных, особенно женщин. Из 129 заводов Урала пострадало в 1773–1774 годах более половины: повреждено и разграблено – 37, разрушено – 25, уничтожено до основания и не восстановлено – 7. По 60 заводам оказалось убито и пропало без вести 2670 человек, убытки составили 2,77 млн рублей [285].
Масштабы уничтожения жителей уральских заводов не могут не впечатлять. Стоявший на реке Белой (приток Камы) Белорецкий чугуноплавильный завод сдался пугачёвцам после шестинедельной осады в апреле 1774 года. По документам, на заводе было «побито и без вести пропало мужчин 409, женщин 377». На Златоустовском и Саткинском заводах оказалось убито 509 человек, без вести пропало – 490. Воскресенский медеплавильный завод (на реке Тор, в 60 километрах к югу от Стерлитамака) был сожжен повстанцами, уничтожившими 353 мужчин и 311 женщин. На Юрюзаньском заводе «побито и умерло» 266 мужчин и 85 женщин, на Кано-Никольском – 166 мужчин и 79 женщин. Потери Симского завода составили 247 мужчин и 61 женщину, Суховязского – 140 человек, на Усть-Катавском заводе убили 58 мужчин и 50 женщин. Рабочих нередко вырезали всех: Ижевский завод был «выжжен до почвы», погибло и пропало 52 служащих и мастеровых, а сколько крестьян – неизвестно; на Уфалейском заводе было убито 62 мастеровых [286].
Огромные потери понесли и несопротивлявшиеся горожане. На добровольно передавшемся Пугачёву Богоявленском медеплавильном заводе (район рек Камы, Усолки и Белой) было убито 158 мужчин и 108 женщин. Не избежал аналогичной расправы и перешедший к повстанцам Катав-Ивановский завод: «Повешено, побито и без вести пропало 132 мужчин[ы] и 62 женщины» [287]. Внушительная численность погибших женщин говорит о том, что пленных заводчан вырезали семьями; также многих пленниц повстанцы-башкиры уводили с собой. При разгроме Казани в июле 1774 года город был разграблен и сожжен – сгорело 25 храмов и три монастыря, 1772 дома; убитыми оказались 162 жителя, 486 пропало без вести. Основную часть жителей, включая женщин, пугачёвцы пытались угнать с собой – 10 тыс. человек [288]. В подготовительных материалах к «Истории Пугачёва» А. С. Пушкина поименно перечислено несколько десятков священников и церковнослужителей, убитых пугачёвцами, приведены многочисленные примеры ограбления и осквернения церквей, вплоть до превращения их в отхожие места [289].
Новый – а на деле скорее старый, дореволюционный – взгляд на Пугачёва постепенно формируется современными историками, которым в целом не очень интересна фигура этого «авантюриста, грабителя, убийцы и похотливого хама» [290]. Еще Пушкин, опираясь на материалы следствия, дал объективный портрет и самозванца, и его окружения, и его войска как преимущественно авантюристов и разбойников. В Пугачёвском лагере царили доносительство и террор: по малейшему подозрению в том, что кто-то не считает самозванца царем, могли лишить жизни. Сам Пугачёв всегда присутствовал при массовых казнях и нередко ими руководил [291]. Сегодня особенно очевидна тупиковость подобных массовых движений, разорявших огромные территории и беспощадно уничтожавших основных носителей культуры той эпохи – дворян и священников, причем нередко вместе с семьями.
По мнению новейшего биографа, реальный Пугачёв в успех восстания не верил, а потому едва ли всерьез задумывался о будущем Российской империи. Непомерно амбициозный, Пугачёв «постоянно врал», неоднократно перевоплощаясь «в людей, стоящих на социальной лестнице гораздо выше, нежели он сам» [292]. (Сначала Пугачёв выдавал себя за крестника Петра Великого, потом за старообрядца, атамана, царьградского купца, позднее «дорос» до императора. Так и сибирские партизаны стремительно росли в должностях, превращая себя в командиров дивизий, корпусов, армий и фронтов.) Однако, например, в Башкирии последние 30 лет безмерно идеализируют фигуру юного пугачёвского сподвижника, Салавата Юлаева, как главного персонажа национальной истории и опираются на концепцию доминантной роли башкир в Пугачёвском бунте [293].
Специфика сибирских условий широко способствовала очень устойчивой практике самосудов. Описывая нравы сибиряков середины XIX столетия, Н. М. Ядринцев упоминал о многолетнем кровавом противостоянии уголовных ссыльных и местного населения:
Крестьянин не щадит в своей расправе бродягу за преступление, особенно за воровство; за самой незначительной украденной вещью крестьянин часто гонится без устали десятки верст… <…> Расправа за преступления в деревнях делается на виду и целым обществом; даже старухи и ребята принимают в ней участие. Смертные приговоры при этом также не редкость. <…> Привычка расправляться с бродягами смертью последних создала в Сибири систему безразборного истребления бродяг и, наконец, породила бесчеловечный промысел этими убийствами. Это – род охоты за бродягами и обирание убитых… <…> Говорят, что бывали крестьяне, убивавшие по 60, 90 и более человек бродяг [294].
Этнографический материал свидетельствует, что патриархальная жестокость, по-прежнему распространенная как в XIX