Глава вторая.
Эвакуация
Ленинград в 1941 — 1943 годах пережил несколько волн эвакуации. В город стекались беженцы из оккупированных или обстреливаемых противником территорий, которых позднее надеялись переправить в тыл. Появились внутригородские беженцы — жители разбомбленных домов, преимущественно из Московско-Нарвского района, переселяемые большей частью в северную часть города. Наиболее массовой являлась эвакуация самих жителей Ленинграда. Она осуществлялась в октябре—декабре 1941 года, в феврале—апреле и в июле—ноябре 1942 года.
Беженцы хлынули в город в конце лета 1941 года. Большую часть их поселили в общежитиях, школах, помещениях эвакопунктов, но некоторым предоставлялись и пустовавшие комнаты в жилых домах. Всего в городе оказалось около 55 тысяч беженцев. Судьба их была трагичной: если ленинградцы в трудную минуту рассчитывали на помощь родных и друзей, то у беженцев не было никого в городе, кто бы их поддержал. В лучшем положении были беженцы из близлежащих районов, из Гатчины и Сестрорецка — они приводили с собой даже коров{462}. Но таких было мало. Германский натиск в августе 1941 года оказался стремительным, уходить надо было быстро, ни подвод, ни иного транспорта не было, а на своих плечах и на тележках унести можно было немного. Пришли они в город без теплой одежды и обуви, с крайне скудными средствами{463}, с малыми детьми и престарелыми родителями. Так начался их смертный путь.
«Они потом будут первыми жертвами блокады, и на долю учителей выпадет обязанность выносить трупы», — вспоминала А.И. Воеводская о беженцах, живших в школе на Лиговском проспекте{464}. Помочь им пытались, особенно детям. Открывали интернатские детские сады, где, как говорилось в приглаженном отчете о деятельности гороно за 1941 — 1943 годы, «благодаря чуткому и заботливому отношению к работе в помещениях был создан уют»; просьба полкового комиссара Ленгорвоенкомата об отпуске для детей беженцев «хотя бы небольшой части питания» выглядит на фоне этого нарочитого оптимизма более откровенной и человечной{465}.
Речь шла о крохах — но и их не могли найти в «смертное время». Было не до беженцев — погружался в гибельную пучину весь город. Документы, относящиеся к ноябрю—декабрю 1941 года, рисуют беспросветную картину страданий тех, кто оказался в Ленинграде «транзитом». Из спецсообщения управления НКВД ЛО А.А. Кузнецову, датированного 28 ноября 1941 года, становится ясным, что дело было не в «отдельных недостатках», — дала сбой вся система опеки над попавшими в беду людьми:
«Жилищно-бытовые условия эвакуированного населения неудовлетворительны. Большинство общежитий не отапливается, не обеспечено постельными принадлежностями, в общежитии грязь, воды нет, больные не изолируются.
В общежитии эвакуированных по ул. Салтыкова-Щедрина, 10, холодно. На 362 человека имеется только 42 [комплекта] постельных принадлежностей, остальные спят на полу.
Общежитие по Лазаретному переулку, дом 4, отапливается плохо, из-за отсутствия транспорта уголь не завезен. На 474 человека имеется 100 постелей. Детские ясли, рассчитанные на 120 детей, из-за отсутствия отопления и освещения насчитывают только 13 человек»{466}.
Донесение было направлено А.А. Кузнецовым ряду лиц «для принятия мер». О том, какую цену имели эти указания, мы поймем, познакомившись с дневником Б. Капранова. 20 декабря 1941 года он побывал в эвакопункте, где в комнате площадью 30 квадратных метров ютилось пять семей (16 человек): «…все время подавленное настроение. Все раздраженные, голодные, едва передвигают ноги»{467}.
Он, правда, еще не видел тот эшелон, в котором привезли из Пушкина в Ленинград семьи «начсостава» и красноармейцев-инвалидов. Там они и жили, задержавшись в городе на много дней. В пяти вагонах разместилось 450 человек, в том числе 23 младенца и 86 детей до 12 лет. Согласно обследованию, проведенному 14 декабря 1941 года, «условия жизни населения эшелона неудовлетворительные, на этой почве имеется нездоровое настроение, люди около 4-х месяцев находятся без работы, питание слабое, вода для питья к эшелону не подается, кипятильников нет, топлива железная дорога не дает, в вагонах холод, санитарное состояние неудовлетворительное, большая скученность, имеется вшивость. На почве истощения умерло 9 человек: 5 взрослых… 4 детей. Умершие своевременно из вагонов не выносятся»{468}. Эшелон стоял на путях четыре месяца, но только после проверки было дано указание «расселить в трехдневный срок».
К сожалению, не удалось обнаружить документы сентября—декабря 1941 года о тех общежитиях и эвакопунктах, где поддерживался пусть не образцовый, но хотя бы приемлемый для жильцов порядок. Привлечение другого иллюстративного материала воссоздает, правда, на частных примерах, все ту же картину «мерзости запустения» с еще более тягостными подробностями. Вероятно, мы иных источников и не найдем, зная, что творилось в городе в это время. Спасти беженцев можно было только одним способом — быстро переправить их на Большую землю. Для многих из них это произошло слишком поздно.
Внутригородские эвакуации из-за бомбежек не имели таких трагичных последствий, но и здесь беженцам пришлось не сладко. По решению военного совета Ленинградского фронта 16 октября 1941 года в первую очередь должны переселить больницы, родильные дома и детские сады из жилых районов (Кировский, Московский и др.) в центр и на север города — в Свердловский, Василеостровский и Петроградский районы. Обязаны были эвакуировать и женщин с детьми, но вряд ли это было осуществимо, поскольку привело бы к опустошению целых городских кварталов. Решение «верхов», как это часто и случалось, было вскоре подправлено, исходя из блокадных реалий. Переселяли обычно жильцов из домов разбомбленных и из тех помещений, рядом с которыми лежали неразорвавшиеся снаряды. Им давали ордера на другие комнаты, но они предпочитали, если была возможность, все же перебраться к родным. Мало кто хотел оказаться «подселенцем» в чужой квартире, ожидая встретить (особенно во время «уплотнения») косые взгляды новых соседей, на правах хозяев поучавших, как себя вести. Переправлять имущество было не на чем, перенести его на себе не всегда имелось сил, брали только необходимое из уцелевшего домашнего скарба, чаще всего одеяла, посуду. В то время, когда обезвреживали неразорвавшуюся бомбу, в дома тоже не впускали. Расселяли и в этом случае, но иногда горожане предпочитали переждать где-нибудь в надежде, что опасность скоро минует, — это было легче, чем устраиваться на «подселение». «Я пошла в детсад и попросила взять ребенка на круглые сутки на несколько дней, и сама спала у них в коридоре на полу», — вспоминала Э. Соловьева{469}.
К сожалению, и в этом деле отмечались нередко безразличие властей к судьбам людей, формализм и боязнь ответственности. В.Ф. Чекризов, дом которого во время бомбежки рухнул, а вещи «ночевали на улице», пошел 11 октября 1941 года в эвакуационный пункт просить помещение: «…отказали. Ждите до 13/Х. Интересно. Знаю, что в том же окрестрайоне, который отказался принимать, есть помещения… Во главе эвакуационного] пункта поставили бюрократа. Ему бы в архиве работать, а его поставили с живыми людьми разговаривать. Да еще с такими, нервы которых от разрушений и т. д. напряжены. Интересен разговор, свидетелем которого был. “Вы должны были прийти вчера, вам дали бы направление на площадь”. — “Вчера я не могла прийти потому, что ездила в больницу и хоронила мужа (погибшего во время бомбежки. — С.Я.) — “Ну, а сегодня у нас ничего нет. Нужно приходить вовремя”»{470}.
Это были те люди, которые позднее, в «смертное время», поучали потерявших карточки обессилевших блокадников, как надо быть аккуратными, которые в ответ на униженные просьбы помочь советовали «умирать стоя, а не жить на коленях», те, кому лень было найти ключ от более просторного помещения, где бы согрелись окоченевшие на морозе блокадники, стоявшие в очереди. В любой великой народной драме всегда находится место для таких людей, чьи поступки, казалось, опоясаны броней законности, но которые получают несмываемое клеймо — «бессердечные».
Те, кто давал ордера, возможно, и сами не очень хорошо знали, каковы условия проживания в комнатах, которые по канцелярским книгам значились как «освободившиеся». Когда мы читаем свидетельства о том, что беженцам соседи предлагали вселиться в свою комнату, где теплее и безопаснее, то понимаем, что это произошло не случайно, и только милосердие людей, а не бесполезные жалобы «наверх», могло сделать жизнь «пришельцев» уютнее. «Нашу квартиру разбомбили, и я жила у чужой женщины. Она взяла к себе, хотя имела четырех детей… Женщину, у которой я жила, я в конце войны называла мамой»{471}.
Особая тема — поведение эвакуированных в квартирах, где были оставлены ценности, где убранство было далеко от обстановки «пролетарских» жилищ. Горожане переселялись в хаосе и спешке, никто сразу не проводил описи имущества в тех комнатах, которые им предоставлялись, не было дано «жесткой директивной установки» о том, как вести себя в чужих домах. В этих случаях многое зависело от культуры людей, прочности их нравственных заповедей и, скажем это прямо, от уровня их материального достатка. Где-то люди вели себя в пустующих квартирах как в музеях, уча детей даже не прикасаться к чужим вещам. Где-то бывало иначе. Заместитель председателя Приморского райисполкома Ю.П. Маругина жаловалась на то, что некоторые эвакуированные «стали чувствовать себя как дома». Так, беженцы, вселенные в квартиру одного из профессоров, прежде всего начали открывать шкафы с книгами. «Интересовались его научными трудами, хотя они были им совершенно недоступны… И по возможности всё использовали» — последние строки отчасти приоткрывают завесу над тем, для каких целей служили книги{472}.