«Подобно многим жителям нашей страны[118], Пастернак испытывал нездоровое любопытство по отношению к кремлевскому затворнику, — писала Надежда Мандельштам. — Пастернак по-прежнему считал Сталина воплощением эпохи, истории и будущего, и ему очень хотелось увидеть вблизи это живое чудо». А Пастернаку казалось, что он и только он может «сказать правителям России нечто чрезвычайно важное»[119]. Исайя Берлин, которому он признался в таком желании, нашел его «темным и бессвязным».
Первый съезд Союза советских писателей открылся 17 августа 1934 года и продлился до конца месяца. На съезде было много речей, творческих мастерских и пышных церемоний. Собравшихся можно было в общих чертах разделить на тех, кто одобрял строгий партийный контроль над литературой, и на либералов, которые стремились к некоторой художнической автономии. Тот период характеризовался постоянными диспутами о форме и содержании литературы, ее отношениях с читателями и долге перед государством. Эти диспуты отличались особой ожесточенностью — консерваторы и «еретики» вели постоянный бой за превосходство. В трехчасовой вступительной речи Бухарин говорил о «поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР». Среди тех, кого он выделил и похвалил, был Пастернак. Он признал, что Пастернак — «поэт-песнопевец старой интеллигенции, ставшей интеллигенцией советской». И добавил, что Пастернак «один из замечательнейших мастеров стиха в наше время, нанизавший на нити своего творчества не только целую вереницу лирических жемчужин, но и давший ряд глубокой искренности революционных вещей». Для защитников популистской, лояльной к власти поэзии это была ересь. Алексей Сурков, поэт-песенник и подающий надежды функционер, завидовавший Пастернаку и ненавидевший его, в ответной речи возразил, что искусство Пастернака — не образец для подражания для растущих советских поэтов.
«Огромный талант Б. Л. Пастернака[120], — сказал Сурков, — никогда не раскроется до конца, пока он не отдастся полностью гигантской, богатой и сияющей теме, [предложенной] Революцией; и он станет великим поэтому, только когда органически впитает Революцию в себя».
Конец спорам положил Сталин, объявивший в декабре 1935 года, что Владимир Маяковский, покончивший с собой в 1930 году, «был и остается лучшим и талантливейшим поэтом нашей эпохи». Это объявление побудило Пастернака написать Сталину благодарственное письмо: «Ваши строки о нем[121] отозвались на мне спасительно. Последнее время меня под влиянием Запада страшно раздували, придавали преувеличенное значение (я даже от этого заболел): во мне стали подозревать серьезную художественную силу. Теперь, после того как Вы поставили Маяковского на первое место, с меня это подозрение снято, я с легким сердцем могу жить и работать по-прежнему, в скромной тишине, с неожиданностями и таинственностями, без которых я бы не любил жизни». Он подписался: «Именем этой таинственности горячо Вас любящий и преданный Вам Б. Пастернак». Вождь сделал приписку: «Мой архив. И. Сталин».
Как заметил литературовед Григорий Винокур, знавший Пастернака: «Я не знаю, где тут заканчивается скромность[122] и где начинается высокое самолюбие».
Позже, в новогоднем номере «Известий», Пастернак опубликует два стихотворения, в которых Сталин превозносится «гением действия» и в которых поэт выражал смутное желание какой-то «взаимной осведомленности». Позже Пастернак назовет эти восторженные строки «искренней и одной из самых значительных[123] моих попыток — последней в тот период — думать мыслями эпохи и жить в унисон с ней».
В 1936 году Сталин начал серию показательных процессов, жуткий театр, который за следующие два года скосит старую революционную гвардию — среди них Каменева, Зиновьева, Рыкова, а в 1938 году — Бухарина. «Коба, зачем тебе так нужна моя смерть?»[124] — спросил Бухарин у Сталина в последней записке. Его расстреляли в орловской тюрьме 15 марта 1938 года. По всему Советскому Союзу шли волны арестов и казней в рядах партийцев, военных, государственных деятелей и интеллигенции. Около четверти миллиона человек были убиты из-за того что они входили в состав национальных меньшинств, представлявших угрозу для государственной безопасности. Страна оказалась в тисках безумного, безжалостного террора. После того, как разрешили на допросах применять пытки, количество «врагов народа», сознавшихся в своих преступлениях, стремительно росло. В 1937 и 1938 годах Сталин лично подписал[125] смертные приговоры 40 тысячам человек. Р. Конквест, автор труда «Большой террор», отмечает, что однажды, 12 декабря 1937 года, Сталин одобрил 3167 смертных приговоров. При этом к Сталину на стол попадали дела только руководителей среднего и высшего звена и известных людей. На низовых уровнях по всей стране местное начальство составляло собственные «расстрельные списки», чтобы угодить Москве. Эпидемия доносов охватила все слои общества. Люди доносили на родственников, соседей и знакомых, чтобы те первыми не донесли на них. В «Правде» за 21 августа 1936 года напечатали коллективное письмо шестнадцати писателей под заголовком «Стереть их с лица земли». Литераторы призывали казнить обвиняемых на первом крупном показательном процессе, среди которых были Григорий Зиновьев, бывший глава Коминтерна, и Лев Каменев, в последние дни жизни Ленина исполнявший обязанности председателя политбюро. Пастернак отказался подписать письмо, но в Союзе писателей добавили его фамилию, не сообщив ему. Он узнал об этом лишь в последнюю минуту, и на него оказали сильное давление, чтобы его фамилия осталась в списке. Зинаида Николаевна умоляла его оставить подпись; любое другое решение она считала самоубийством. Но Пастернаку стыдно было оттого, что не удалось защитить свое доброе имя. Все шестнадцать обвиняемых были признаны виновными в соучастии в троцкистском заговоре с целью убийства Сталина; их расстреляли в подвалах Лубянки. Анатолий Тарасенков, редактор журнала «Знамя»[126], написал Пастернаку, но Пастернак не ответил. Когда Тарасенков открыто спросил Пастернака, почему тот не отвечает, тот был уклончив, и их отношения прервались. Пастернак решил, что больше не позволит себя компрометировать.
В страхе жили все. Двоюродная сестра Пастернака Ольга Фрейденберг вспоминала, как «каждый вечер по радио передавали отчеты с фальсифицированных жутких процессов, а за ними следовали веселые народные танцы — камаринская или гопак».
«Моя душа так никогда и не оправилась[127] от травмы похоронного звона кремлевских колоколов, отбивавших полночь, — записала она в дневнике. — У нас радио не было, но у соседа оно было включено на полную громкость, било по мозгам и по костям. Полуночные колокола звучали особенно зловеще, когда следовали за ужасными словами «Приговор приведен в исполнение». И хотя подпись Пастернака все же появилась в «Правде», его нежелание подписывать подобные письма автоматически делало его неблагонадежным, и он подвергался все более яростным нападкам верных защитников господствующей идеологии. Владимир Ставский, в те годы генеральный секретарь Союза писателей и известный доносчик, обвинил Пастернака в «клевете на советских людей» в некоторых стихах о Грузии. Пастернак позже писал о своем разочаровании: «Все защелкнулось во мне[128], и моя попытка идти в ногу с веком превратилась в свою противоположность, которую я не скрывал. Я нашел убежище в переводах. Мое собственное творчество подошло к концу».
Несколькими непокорными жестами Пастернак поставил себя под большой риск. Когда в начале 1937 года Н. И. Бухарина поместили под домашний арест, Пастернак послал записку — не сомневаясь, что ее прочтут другие, — в его кремлевскую квартиру. В записке было сказано: «Никакие силы не убедят меня[129] в том, что вы предатель». Бухарин, практически приговоренный к смерти, прослезился от этого выражения поддержки, и сказал: «Он написал это против себя самого». В 1937 году, во время следствия по делу поэта[130] Бенедикта Лившица, которого впоследствии казнят как врага народа, фамилию Пастернака включили в список писателей, которые считались возможными кандидатами на арест.
В июне 1937 года Пастернака попросили подписать петицию в поддержку смертного приговора группе военных, в число которых входил маршал Тухачевский. Когда представитель СП приехал к нему на дачу в Переделкино, Пастернак выставил его с криком: «Я ничего не знаю о них, не я дал им жизнь[131] и не имею права отнимать у них жизнь!» За отказом последовали дальнейшие нападки со стороны руководства СП, возглавляемого одиозным Ставским, который кричал на Пастернака и угрожал ему. Зинаида, ожидавшая в то время ребенка, упрашивала его подписать. «Она валялась у меня в ногах и умоляла не губить ее и ребенка, — вспоминал Пастернак. — Но спорить со мной было бесполезно». Он сказал, что написал Сталину о том, что вырос в «толстовских убеждениях», и добавил: «Я не считал, что уполномочен быть судьей чьих-то жизни и смерти». Затем он лег в постель и сладко заснул: «Так всегда случается после того, как я сделал безвозвратный шаг». Наверное, Ставского больше, чем сам отказ поэта, взбесила своя неудача — ему не удалось заставить Пастернака повиноваться. Когда на следующий день появилось письмо с требованием смертной казни, под ним, в числе прочих, стояла и подпись Пастернака. Он бушевал, но опасность ему не грозила.