— Как вам не грех? У нас дети малые умирают. Напьются из лужи и тут же кончаются... Зачем вы нас выгнали? Скорей бы хоть смерть пришла. Застрелите нас или отдайте в плен.
Солдаты ругаются и наседают. Но, споткнувшись о твёрдую решимость здоровенных артиллеристов, уходят, злобно цедя сквозь зубы:
— Вот погодите. Идут сзади сибиряки. Они вам покажут, жеребцам!.. Всю вам деревню разнесут.
Мы твёрдо выдерживаем характер и снимаем пикеты лишь тогда, когда вода появляется в колодцах.
Через 20 минут все колодцы снова пустые, местные крестьяне голосят благим матом:
— А бодай вас холера задушила, поляки вонючие! Из-за них и нам пропадать.
Беженцы ехидно посмеиваются:
— Подождите. Завтра и вас погонят!
...Лежу на солнце и подкарауливаю солдатскую мысль. Возле меня расположились на отдых солдаты 45-й дивизии — Изборского и Усть-Двинского полков. Закрыв глаза, я вслушиваюсь в их разговоры.
Говорят о беженцах.
— Встряска всем, — сочувственно вздыхает молодой задушевный голос. — Конечно, рождённая местность. Вот чего жаль. Много ли наберёшь в мешок? Как вышел — кланяйся москалям[65], не то с голоду пропадёшь.
— Не любят они нашего брата, — сухо вставляет жиденький тенорок.
— Обидно вот что, — философствует басистый голос. — Куда ни приходишь, мирный житель на тебя смотрит, как на разбойника. Косо поглядывает, как будто ты ограбить пришёл.
— Это верно, — отзывается кто-то издали. — Лихое дело война. Голоса затихают. Потом первый, задушевный голос заявляет в раздумье:
— Шастой день без бою. Жизнь-то теперь — обижаться нельзя: хорошая жизнь. Только думы-думы без конца.
— Да, каждый страдает о нравоучении, — наставительно произносит сухой тенорок.
— Не знаю, — продолжает задумчиво первый голос. — На позиции как-то меньше думается. А здесь сильнее. Сидишь, сидишь, скуки ради и задумаешься.
— На позиции об одном думаешь, — говорит бас, — как бы шкуру спасти.
— Там ночь чертовская, — вмешивается новый голос. — То в секрете, то дневальство в бойнице. День-то как-то весь проходит: чай попьёшь, обедаешь. А ночь долгая, как болезнь.
— У каждого своё на уме, — говорит с грустью первый голос. — Еженощно об этом теперь думаю; уже пять месяцев я не получаю письма. Они, может, тоже не получают. У меня так случилось — все подряд место менялось: адрес-то мешался. Они пишут в Холмец, а меня уж нет. Они пишут на лазарет, а я уж в полку... На заработки идёшь — сколько письма нет — ничего. А тут все думается...
— Война отмены не знает, вот что! — гудит наставительно бас. — Когда идёт человек на заработки, идёт на срок. Ожидание есть. Заболеет — домой вернётся. А тут не вернёшься. И раньше не уедешь.
— Кто-то останется от семейства? — продолжает грустить первый голос. — Нас все-таки пять братовей. Все на войне. Покуда был я в полку, я получал от них сообщение. А теперь ничего не знаю. Только про одного-то я и знаю: я его встретил. Мы шли на позицию, а он попался на дороге раненый. В грудь его ранило. Благословил он меня...
— В каком полку? — интересуется кто-то.
— В Екатеринбургском полку. В мае месяце. А троих — так они в запасном батальоне...
Минут на пять воцаряется молчание. Слышатся визгливые окрики деревенских баб. Потом чей-то неуверенный голос просительно заявляет:
— Получил я от брата письмецо. Разобрать никак не могу. Прочитай, ребята, которые грамотней.
— Давай, — говорит первый голос и читает вслух по складам: — «Милой брат! Когда получишь это письмо, воздержись мне отвечать. Нашу роту отправляют в новое место. Куда, не знаю. Конечно, мы предполагаем, и даже наверняка. Но до моего извещения не пиши. А теперь ещё уведомляю тебе за твою жену. У нас на хуторе у попа бьют камень. Так мне вот прописали, что твоя жена ходит теперь до тех каменщиков спасаться. Выбрала себе одного и спасается в кузне. Днём она помогает ему мехами дуть, а ночью он до ней бежит... И если желаешь, то приезжай на свадьбу... Я бы не писал, только меня обходит, что ты страдаешь, а она пустилась в шлюхи. Дай тебе Бог здоровья. Твой брат Григорий Смоляк».
— Не верь коню сзади, а бабе спереди, — гудит бас.
— Баба не конь, — спокойно возражает обладатель «спасающейся» жены, — путы на ноги не накинешь.
— Ну, — скрипит сухой тенорок, — у меня за такое дело не отластится. Узнаю — не пожалею!..
— Узнаешь! — задорно смеётся кто-то. И разражается оглушительным, неудобосказуемым афоризмом в пользу бабьей неуловимости.
В ответ раздаются такие же хлёсткие, нецензурные поговорки. Но вскоре разговор опять получает грустно-задумчивую окраску.
— Не пойму я, — тянет чей-то меланхолический голос, — как это Бог войну допускает?
— Какие-то бывают периоды, — философствует бас, — среди народов образуются такие наросты гнойные... Люди должны их вскрыть. А потом начинается мирная жизнь.
— Это правильно, — соглашается меланхолик, только что усомнившийся в божественной справедливости. — После войны опять дружелюбие настанет... если дождёшься. Это как поссорился с отцом. Ссоришься — сладко. А потом сдавит сердце: хочется вину перед ним загладить.
— Какое тебе дружелюбие к немцу, — отзывается какой-то скептик, — ежели он пол-России забрал?
— Забрал — и отдаст, — горячо возражает меланхолик. — Бог может все сделать... Утомится немец.
— Его дело не выгорит! — убеждённо поддерживает бас. — Без крова находиться в опустошённой местности тоже не очень-то сладко. Опять же доставка фуража и всякого провианту. Капитал его должен истощиться. Вероятно, последнее доедает.
— Последнее? — насмешливо вставляет парень, задорно отстаивавший неуловимость бабьей измены. — Последнее, а бросать нам приходится.
— Значит, по-твоему, и англичан, и французов, и итальянцев — все народы немец один одолеет? — раздражённо парирует басистый резонёр. — И будем мы драться двадцать лет?
— А по мне... — беспечно хохочет парень. — Мне война по нутру!
— Дураку все по нутру, — сердито огрызается бас. — А что проку в войне? Разор да погибель.
— Дома-то всех больше один мужик мучается, — дерзко бросает парень, — а на войне всем страх смертный. Всех одним дубьём лупят, а податься некуда.
— Это он правильно, — несётся с разных концов.
— Эх! — вскрикнул парень с какой-то дикой удалью и, ударив по балалайке, запел вызывающе и смело буйную, разгульную песню:
Уж как я ль, молодец,
Не в красе живу:
Красны девушки —
Пули резвые,
Молодые молодушки —
Ядра медные.
Хорошо мне песни петь —
Сыт по горло я.
Я и я ль, сиротец,
Лёг — не ужинал,
Поутру рано встал —
Да не завтракал.
Я без хлеба сыт,
Сыт без соли я.
Не дождаться мне
Вольной волюшки.
Эх, пойду ли я, сиротинушка,
С горя в тёмный лес.
В тёмный лес пойду
Я с винтовочкой.
Сам охотою пойду,
Три беды я сделаю:
Уж как первую беду —
Командира уведу,
А вторую ли беду -
Я винтовку наведу,
Уж я третию беду -
Прямо в сердце попаду,
Ты, рассукин сын, начальник,
Будь ты проклят!..
Ночевали мы не в Ворске, а на соседнем фольварке, в двух верстах от деревни.
В низенькой покосившейся усадьбе с изъеденными колоннами на крылечке и трясущимися половицами пахнет далёкой-далёкой стариной. Обоим хозяевам усадьбы лет полтораста. Все здесь кажется навеки прилипшим к своему месту. И колонны, и ветхие портреты, и фруктовые деревья в саду, и старенькие слуги. Грохот проходящего войска навёл смертельную панику на наших хозяев, и они не показывались до самого нашего отъезда. Странно думать, что этих двух испуганных старичков уже подстерегает судьба в лице ретивых казаков, и, если не сегодня, то завтра, их заставят покинуть насиженные места и бросят, неведомо для чего, в грохочущую пучину «погоньцев».
А на деревне уже бьются в истерических воплях испуганные бабы, которым староста объявил приказ: «Собираться!» Причитания и крикливые жалобы идут вперемежку с хозяйственными распоряжениями баб.
— Парашка! Рогача не забудь. Курку пид сито посади.
И, отдав деловито приказание, баба вновь принимается голосить:
— Ой, лишенько-лишенько! На що ж було сияти-молотити?.. Но ухо давно привыкло, как к грохоту колёс, к унылым жалобам беженцев, которые тут же выпрашивают то кружку воды, то охапку у них же ограбленного сена.
У колодцев толпы солдат переругиваются с нашими часовыми. Поминутно подходят новые части. Деревенские улочки запружены войсками.
Бабы с рёвом носятся по дворам. О чем-то шепчутся с нашими старичками. Из каждой хаты потихоньку тащат огромные узлы и, очевидно, закапывают в саду. Юрецкий и Гридин штыками нащупывают разрыхлённую землю, и запрятанное мужицкое добро незаметно перемещается на артиллерийские возы.