Чуковский предложил Пастернаку поехать к Екатерине Фурцевой, единственной женщине — члену политбюро, и сказать, что «Живаго» попал в Италию помимо его воли и что его огорчает вся «свистопляска, которая поднята вокруг его имени». Пастернак спросил Тамару Иванову[584], стоит ли писать Фурцевой. Когда Иванова спросила, почему именно Фурцевой, Пастернак ответил: «Ну, знаете, ведь она все-таки женщина…»
«Дорогая Екатерина Алексеевна[585]!
Я думал, что радость моя по поводу присуждения мне Нобелевской премии не останется одинокой, что она коснется общества, часть которого я составляю. Мне кажется, что честь оказана не только мне, а литературе, которой я принадлежу… Кое-что для нее, положа руку на сердце, я сделал. Как ни велики мои размолвки с временем, я не предполагал, что в такую минуту их будут решать топором. Что же, если вам кажется это справедливым, я готов все перенести и принять… Но мне не хотелось, чтобы эту готовность представляли себе вызовом и дерзостью. Наоборот, это долг смирения. Я верю в присутствие высших сил на земле и в жизни, и быть заносчивым и самонадеянным запрещает мне небо».
Прочитав письмо, Чуковский испугался ссылок на Бога и небо и ушел от Пастернака, чуть не плача. В тот же день Пастернак побывал и у Ивинской, на «Малой даче». Возможно, он принес ей письмо Фурцевой, которое так и не было отослано и нашлось гораздо позже среди бумаг Ивинской. Ивинская, как и Чуковский, наверняка понимала, что письмо — не выражение раскаяния, которого ждали власти. Кроме того, Пастернак рассказал ей о посланной в Стокгольм благодарственной телеграмме и несколько раз взволнованно повторил, что предлагал ему Федин. «Как ты думаешь, можно ли сказать, что я отказываюсь от романа?» Ответ ему на самом деле не был нужен. Ивинской показалось, что он ведет продолжительный диалог с самим собой.
Кремль счел реакцию на премию на Западе вполне предсказуемой. «Радио «Освобождение» объявило[586], что немедленно начнет транслировать текст «Доктора Живаго»; позже трансляцию запретило ЦРУ под предлогом защиты авторских прав. В американской и европейской прессе Пастернака чествовали как нонконформиста, бросившего вызов тирании. В официальном ответе МИД СССР Эстерлингу были отмечены его замечания относительно «Доктора Живаго». «Вы и те, кто вынес решение[587], обращали внимание явно не на ее литературные достоинства, и это понятно, так как таких достоинств в книге нет, а на определенную политическую сторону дела, поскольку в книге Пастернака советская действительность изображается в извращенном виде, возводится клевета на социалистическую революцию, на социализм и советский народ». Шведскую академию обвинили в раздувании холодной войны и обострении международной напряженности. Власти еще не высказались в полную силу, и дома у Пастернаков продолжали праздновать: все больше друзей приходило выпить за здоровье Бориса Леонидовича и отметить именины Зинаиды Николаевны. «Никто не предвидел, что нависла катастрофа», — записал Чуковский в дневнике.
* * *Утром в субботу москвичи раскупали «Литературную газету»: по городу поползли слухи о небывалых нападках на Пастернака. В газете полностью воспроизвели письмо редколлегии «Нового мира» 1956 года с отказом печатать роман; его сопровождала редакционная статья. Оскорбления начинались с заголовка: «Провокационная вылазка международной реакции». Обычные читатели, многие из которых впервые узнавали о «Докторе Живаго» и Нобелевской премии только из статьи в газете, упивались пикантными подробностями о грехах романа. Читателей редко баловали такими неотцензурированными описаниями и цитатами из запрещенного произведения. Уже в 6 утра люди выстраивались в очереди[588] за «Литературкой». Тираж газеты составлял 880 тысяч экземпляров[589], и его распродали за несколько часов.
В редакционной статье герой романа назывался «внутренним эмигрантом»[590], малодушным и подлым; утверждалось, что он так же чужд советскому народу, как и автор. Пастернака называли союзником тех, кто ненавидит «нашу страну и наш народ».
Пастернака неоднократно называли «Иудой», который продал родину «за тридцать сребреников». Утверждалось, что шведские академики «и их заокеанские хозяева» превратили роман в орудие холодной войны. В конце концов, уверяли читателей «Литературной газеты», западные критики не слишком высокого мнения о «Докторе Живаго». Цитировались отрицательные отзывы из Германии, Нидерландов и Франции, чтобы доказать, что «многие западные критики открыто высказались о скромных художественных достоинствах» романа. Но когда такой «архиинтриган», как владелец «Нью-Йорк таймс», превознес роман за то, что он «плюет на русский народ», «Доктору Живаго» были гарантированы овации со стороны врагов Советского Союза. Роман и «личность автора стали золотой жилой для реакционной прессы». В заключение авторы редакционной статьи писали, что честь, оказанная Пастернаку, невелика. «Его наградили, потому что он добровольно согласился сыграть роль наживки на ржавом крючке антисоветской пропаганды. Но эту «позицию» трудно занимать долго. Наживку поменяют, как только она сгниет. История показывает, что такие перемены происходят очень быстро. Бесславный конец ждет этого Иуду, который снова поднял голову, потому что «Доктор Живаго» и его создатель обречены на презрение народа».
Московские функционеры прекрасно поняли намек. В средствах массовой информации началась злобная травля. Ректор Литературного института имени Горького велел студентам пойти на демонстрацию против Пастернака и подписать письмо, осуждающее его; письмо будет опубликовано в «Литературной газете». Ректор назвал это проверкой — «лакмусовой бумажкой». Но, несмотря на угрозы, многие студенты не хотели осуждать Пастернака. Когда администрация ходила по общежитию, студенты прятались в туалетах, на кухне или не открывали двери комнат. Три ленинградских студента[591] написали на набережной Невы «Да здравствует Пастернак!». Всего 110 из 300 с лишним студентов[592] Литературного института подписали письмо, осуждающее Пастернака. Кроме того, всего несколько десятков студентов посетили «стихийную демонстрацию», как ее позже назовут власти. Ее возглавляли Владимир Фирсов, подающий надежды поэт, и критик Николай Сергованцев. Группа проходила мимо здания Союза советских писателей, расположенного неподалеку; авторы самодельных плакатов подхватили антисемитский тон редакционной статьи «Литературки». На одном плакате была карикатура на Пастернака, «который тянется к мешку с долларами[593] крючковатыми пальцами». На другом было написано: «Иуда — вон из СССР». Участники демонстрации передали письмо Константину Воронкову, драматургу и члену правления СП, и сказали, что собираются ехать в Переделкино, чтобы продолжить протест перед домом Пастернака. Воронков отсоветовал студентам ехать в Переделкино, пока не будет принято официальное решение усилить давление на Пастернака.
В роскошной штаб-квартире Союза писателей провели собрание партийной группы правления СП, на котором присутствовали 45 писателей-коммунистов[594]. Товарищи выражали «гнев и негодование»; решено было исключить Пастернака из Союза писателей — мера крайне жестокая, так как тем самым его лишали возможности зарабатывать. Кроме того, исключение влекло за собой лишение дома, полученного от государства. Некоторые, в том числе Сергей Михалков, автор стихов к советскому гимну, шли дальше и говорили, что Пастернака нужно выдворить из Советского Союза. Выступавшие в прениях критиковали и секретариат правления Союза писателей, и, в частности, Суркова за то, что тот допустил, чтобы ситуация вышла из-под контроля; в то время сам Сурков находился на лечении в санатории[595] и не принимал участия в дебатах. Некоторые писатели призывали исключить Пастернака из СП сразу после того, как стало известно, что он отдал рукопись иностранцу. Они ошибочно полагали: если бы письмо «Нового мира» с отказом опубликовали раньше, никакой премии Пастернак не получил бы, так как «прогрессивная пресса мира» не допустила бы этого. Официальное решение об исключении Пастернака было включено в повестку дня заседания правления СП, которое должно было пройти в понедельник.
Пастернак, в силу привычки, газет не читал, но размеры и масштаб кампании оказались всепроникающими. После выхода номера «Литературки» с резкой редакционной статьей к Пастернаку приехал корреспондент «Монд» Мишель Тату. Всю неделю шли дожди; в Переделкине было грустно и уныло. Пастернак, однако, пребывал в хорошем настроении; он провел гостей в рояльную комнату. Пастернак с трудом, но весело говорил по-французски. Он сказал, что Нобелевская премия — не только радость, но и «моральная поддержка»[596]. Он добавил, что радость одинока.