В прениях участвовали 29 человек; выступавшие все больше распалялись. Галина Николаева назвала Пастернака «власовцем». «Для меня недостаточно исключить его из Союза писателей… Этот человек не должен жить на советской земле». Позже Николаева написала Пастернаку письмо, в котором признавалась, что любит его ранние стихи, но добавила, что она, не колеблясь, «загнала бы пулю в затылок предателю»[612].
«Я женщина, много видевшая горя, не злая, но за такое предательство рука не дрогнула бы», — написала она. Пастернак в ответном письме выражал надежду: «Вы моложе меня, и доживете до времени, когда на все происшедшее посмотрят по-другому».
Писательница Вера Панова говорила «резко, прямолинейно, неприязненно»[613]. Когда позже Гладков спросил ее, как она могла так поступить, Панова ответила, что испугалась, решила, что начинается новый тридцать седьмой год, а она знает, что это такое. Кроме того, у нее большая семья…
Выступал на заседании и Николай Чуковский, сын Корнея Чуковского: «Во всей этой подлой истории есть все-таки одна хорошая сторона — Пастернак, наконец, сорвал с себя забрало и открыто признал себя нашим врагом. Так поступим же с ним так, как мы поступаем с врагами».
Лидия, младшая сестра Чуковского, пришла в ужас, узнав о его участии. В дневнике она вспоминала[614]: с тех пор, как ее брат узнал вкус успеха после выхода его романа «Балтийское небо», он все больше находил откровенность сестры «резкой, опрометчивой или даже опасной для него». Кроме того, Н. К. Чуковский не хотел рисковать карьерой: недавно его приняли в Союз писателей[615] по секции переводчиков.
Заседание продолжалось много часов; некоторые писатели выходили покурить и поговорить. Александр Твардовский, главный редактор «Нового мира», сидел под картиной, на которой был изображен М. Горький, читавший Сталину, Молотову и Ворошилову «Девушку и смерть». К Твардовскому подошел Вадим Кожевников, главный редактор журнала «Знамя», и принялся подначивать Твардовского: «Что же ты, Саша, роман-то этот хотел напечатать?» Твардовский ответил: «Это было до меня, но и прежняя редколлегия не хотела… Знаешь что, иди-ка ты отсюда!» — «Почему?» — «Потому что ты человек без чести и совести». — «Почему это я человек без чести и совести?» — не сдавался Кожевников. «Иди…» — повторил Твардовский «и уточнил адрес».
Мрачный Поликарпов также бродил по залам. Он, казалось, был в нерешительности, не зная, правильным ли наказанием станет исключение Пастернака из Союза писателей. Кроме того, Твардовский, Сергей Смирнов, Константин Ваншенкин и другие предупредили, что они будут против.
И Смирнов, и Николай Рыленков впоследствии пожалеют о своем несогласии и будут горячо осуждать Пастернака. Голосование за исключение Пастернака объявят «единогласным» по официальному протоколу. В длинной официальной резолюции[616] утверждалось, что роман «Доктор Живаго», вокруг которого поднялась «пропагандистская шумиха», отражает лишь безмерное самомнение автора, сопровождаемое нехваткой мыслей; роман назвали «визгом обывателя», главную мысль романа заклеймили фальшивой и ничтожной… «Учитывая политическое и моральное падение Б. Пастернака, его предательство по отношению к советскому народу, к делу социализма, мира, прогресса, оплаченное Нобелевской премией в интересах разжигания войны, Президиум Правления Союза писателей СССР, бюро Оргкомитета Союза писателей РСФСР и Президиум Правления Московского отделения Союза писателей РСФСР лишают Б. Пастернака звания советского писателя, исключают его из числа членов Союза писателей СССР».
Теперь за Пастернаком и Ивинской постоянно следили. «Люди в штатском» не делали тайны из своего присутствия и преследовали пару — иногда притворяясь пьяными за дверями квартиры Ивинской в Потаповском переулке. «Здравствуй, магнитофоша»[617], — говорил Пастернак, входя в комнату Ивинской в Переделкине. Она вспоминала: «Мы говорили в основном шепотом, боясь собственной тени, и постоянно оглядывались на стены — даже они, казалось, враждебны к нам».
Пастернак утешался мелкими проявлениями доброты: например, почтальон здоровался с ним как всегда, несмотря на то что рядом всегда стоял черный автомобиль.
Утром во вторник Лидия Чуковская пошла к Пастернаку. Выходя из дома отца, она заметила, что в машине сидят четверо и следят за ней. «К стыду своему, должна сказать, что страх уже коснулся меня». Подходя к калитке Пастернака, она ожидала окрика[618].
«Меня исключили?» — спросил Пастернак. Чуковская кивнула.
Пастернак пригласил ее в дом и повел в маленькую комнату, где стоял рояль и на стенах висели рисунки отца Бориса Леонидовича. «В ясном дневном свете я увидела желтоватое лицо, блестящие глаза и старческую шею». Пастернак заговорил, перескакивая с предмета на предмет.
Пастернак сказал Чуковской, что Ивановы предупреждали его и просили переехать в город; они боялись, что кто-нибудь на улице может запустить в него камнем.
Он вскочил и встал перед Чуковской.
«Ведь это вздор, не правда ли? У них воображение расстроено».
Чуковская согласилась с ним: конечно, вздор. Желая переменить тему, она заговорила о недавнем стихотворении Пастернака.
«Стихи — чепуха, — сказал он с сердцем. — Зачем люди возятся с моими стихами, не понимаю. Мне всегда неловко, когда этакой ерунде оказывает внимание ваш отец. Единственное стоящее, что я сделал в жизни, — это роман. И это неправда, будто роман люди ценят только из-за политики. Ложь. Книгу читают и любят».
Хотя Пастернак говорил отчетливо, в его голосе Лидия Корнеевна уловила «сухость и смятение». Когда они вышли на улицу, Пастернак огляделся по сторонам. «Как странно, — заметил он, — никого нет, а кажется, что кто-то смотрит».
Позже в тот же день Пастернак пошел к Ивинской, которая приехала из Москвы с Митей, сыном-подростком. Настроение у него упало, и Пастернак говорил дрожащим голосом. «Мне эта история надоела[619], — сказал он Ольге и ее сыну. — Я считаю, что надо уходить из этой жизни, хватит уже». Пастернак предложил Ольге принять вместе с ним смертельную дозу нембутала, барбитурата. «А «им» это очень дорого обойдется… Это будет пощечина».
Выслушав его замысел, по которому его мать должна была покончить с собой, Митя вышел из комнаты. Пастернак пошел следом. «Митя… прости меня, мальчик мой дорогой, что я тяну за собой твою маму, но нам жить нельзя, а вам будет легче после нашей смерти». Митя побледнел, но стоически ответил: «Вы правы, Борис Леонидович, мать должна делать как вы».
Ивинская, не желавшая сводить счеты с жизнью, сказала Пастернаку, что его смерть сыграет на руку властям.
«…они обвинят нас в слабости и неправоте и еще будут злорадствовать!»
Ивинская попросила его подождать: неизвестно, чего хотят власти, и если выхода не будет, тогда, обещала она, «если я увижу, что действительно конец… тогда давай кончать». Пастернак согласился. «Хорошо, ты… ходи сегодня где хочешь… Завтра утром я приеду к тебе… и будем решать — я уже ничего не могу противопоставить этим издевательствам».
После того как Пастернак ушел, Ивинская с сыном по непролазной грязи пошли на дачу к Федину. К тому времени, как они добрались до места, они промокли насквозь, были грязные, помятые. Сначала дочь Федина не хотела пускать их дальше прихожей, но потом на лестницу вышел ее отец и пригласил Ивинскую к себе в кабинет. Она сказала ему, что Пастернак думает о самоубийстве. «Так скажите мне — чего от него сейчас еще хотят? Неужели и впрямь ждут, чтобы он покончил с собой?»
Федин подошел к окну, и Ивинской показалось, что в его глазах стояли слезы.
Но, когда он обернулся, он заговорил официальным тоном: «Борис Леонидович вырыл такую пропасть между собой и нами, которую перейти нельзя… Вы мне сказали страшную вещь, — продолжал он. — Вы же сами понимаете, что должны его удержать, чтобы не было второго удара для его родины».
По словам Ивинской, она искала выхода и готова была написать любое письмо[620], кому угодно, и убедить Пастернака подписать его.
Федин написал Поликарпову, рассказав о приходе Ивинской. «…Я считаю, Вы должны знать о действительном или мнимом, серьезном или театральном умысле П[астернака], о существовании угрозы или же о попытке сманеврировать ею».
На следующее утро Пастернак и Ивинская разговаривали по телефону и ссорились. Ивинская обвинила Пастернака в эгоизме. «Конечно, тебя они не тронут[621], — говорила она, — а мне придется хуже». В то же утро брат Пастернака повез его на Центральный телеграф возле Кремля. Он отправил в Стокгольм вторую телеграмму, написанную по-французски:
«В связи со значением, которое придает Вашей награде то общество, к которому я принадлежу, я должен отказаться от присужденного мне незаслуженного отличия. Прошу Вас не принять с обидой мой добровольный отказ. Пастернак».