— В чем дело, Евгений Николаевич?
— Немедленно командировать врача бригады в третий парк, находящийся в непосредственном распоряжении штаба дивизии.
— Куда именно?
— Стратегическая тайна.
— Как же я доберусь?
— Очень просто. Поймаете неповешенного ксёндза и спросите: где третий парк семидесятой дивизии? Наверное, осведомлён лучше, чем все дивизионные генералы.
Едем с Коноваловым налегке. Только шинели приторочены к сёдлам, да по банке консервов в кобуре.
Обозов гораздо меньше. Дорога, как и вчера, усеяна рваным тряпьём, обломками ящиков и досок, битой посудой, перьями, сплющенными гусиными черепами. Казаки сонно дежурят у интендантских мешков. Жители робко поглядывают на проходящие части. Солдаты кричат, матерщинят и хватают за груди девушек.
Погода тихая, ясная. Голубое небо радостно улыбается. Мерно покачиваясь в седле, чувствуешь себя крепко слитым с конём, с дорогой и с бодрым постукиванием подков.
Вечерело, когда приехали в Дембицу. Ищу на станции коменданта и натыкаюсь на доктора Шебуева.
— А вы здесь как очутились? Опять за детритом? Парк, говорите, ищете?.. Какие же тут парки? Давно артиллерия ушла. Одна пехота осталась. Да наш лазарет. Из Тухова сюда перешли со всеми придатками: с генеральшей, с «кузинами», с Шульгиным. По-прежнему все развёртываются. Один за всех отдуваюсь. Здесь, впрочем, по диспозиции ещё один госпиталь указан — из Чарны. Но тоже не то «развёртывается», не то «свёртывается». Говорят, главного врача третий месяц «срочными» бумажками бомбардируют, а он хоть бы что...
Разговор обрывается Коноваловым:
— Прапорщик Виляновский на станции.
Виляновскому 22 года. Студент-политехник. Владелец небольшого имения на Волыни. Барич, скептик и польский патриот. Высокий, рыхлый, белотелый, с голубыми глазами навыкате, он вял и ленив. С офицерством — настороже. Пьёт мало, но скоро хмелеет. А напившись, идёт в команду и бьёт по лицу солдат. На вопрос возмущённого Болконского: «Что ж, вы и в польской армии будете так драться?» — Виляновский как-то ответил с задумчивой улыбкой: «У меня две мечты: поехать охотиться на тигров и обить мой кабинет в имении негритянскою кожей».
Говорит врастяжку и нагловато:
— Случилось все так, как полагается. О нас забыли. Штаб дивизии за Пильзну удрал, а нас покинул. Вспомнили случайно, когда снаряды понадобились. Выяснилось, что парк впереди артиллерийских позиций находится, рядом с окопами. Командир артиллерийской бригады полковник Горелов приказал парку отодвинуться к Дембице. Теперь по приказу из штаба дивизии мы опять откомандированы в распоряжение Базунова. Сейчас еду к Базунову за предписанием.
— Как дела?
— Неизвестно. Надо быть наготове к отступлению каждую минуту.
— Где вы сейчас стоите?
— Вон в том лесочке. Версты три отсюда. Стояли вначале в экономии, но во избежание обстрела с аэропланов в лесу укрылись. Обстановка экзотическая. Костры. Палатки. Минёры — мосты взрывать.
— А найти вас в лесу легко?
— Прямо по дорожке пойдёте — наткнётесь на сибирских стрелков. А мы — тут же, рядом с резервами.
* * *
В лесу темно. Ведём лошадей на поводу. Издали мигают костры. Посылаю Коновалова разыскивать парк, сдаю ему лошадь, а сам подхожу к кострам. Не видно ни лиц, ни фигур. Только смутно маячат какие-то тёмные тени. Но голоса разносятся гулко, как под мостом. Слышно каждое слово:
— Вот крови где пролито — на Ужокском перевале. Выбила яво наша дивизия. Бились крепко, жизни не берегли. Должны были дальше двинуться. А тут приказ. От начальства. Шестьдесят первой дивизии — на каждого солдата по двадцать пять патронов, а каждому сапёру — по пять. Пришлось отступить...
— Хоть начальство, а по-другому враг, — вставляет новый голос.
— Очень просто, — сурово продолжает рассказчик. — Такого первой пулей убить... Долго ребята не ковырялись — послали жалобу верховному. Тот бумагу в дивизию: где приказ? Покажи! Пошвырялись в приказах — нет. Как сквозь землю все провалилось. Теперь два генерала арестованы.
Звенят жестяные чайники, и чавкающие губы, обжигаясь, прихлёбывают чай. Пьют кряхтя и сморкаясь. И снова несётся из темноты густой задумчивый голос:
— Встали все как один. За тыщи вёрст от насиженных мест угнали. А тут — во как геройствуют... Опомнятся, да поздно будет. Такой порчи напустят...
— Через всю Россию измена пущена, — гудит чей-то твёрдый голос. — От верных людей слыхал. Приказала царица все заводы с патронами поджечь. И написала письмо Вильгельму: «Теперь иди! Голыми руками Россию взять можно».
— Эх, ми лай! — звонко вливается в темноту задорный и свежий голос. — Не там измену искать надо, где доселе искали...
Тихо, темно и грустно. Тёплая ночь налита запахом леса и влажной земли. Где-то в пруду или в болоте тоскливо квакают жабы. От пылающих костров вдруг отрывается и широко уносится кверху звенящая, жалобная песня, такая же грустная и ароматная, как ночь:
Не на тот ли мёртвый на голос
Псы железные залаяли —
В чистом поле над окопами
Медны коршуны заграяли...
Стонет пахарь, плачет лапотник,
Кличет-кажет черну ворону:
Ты лети-кось, птаха вольная,
Во родиму милу сторону.
Ты шепни-кось старой матушке
Во святое утешеньице —
Уж как милостями взысканы
Мы на царском попеченьице.
Резвы ноженьки изрезаны,
Крепки рученьки закованы,
На победной на головушке
Ясны оченьки поклёваны...
* * *
Перехожу от костра к костру. Всюду песни. Всюду, как древние колдуны, сидят и лежат всклокоченные, бородатые мужики, курят, прихлёбывают, плюют и роняют веские фразы:
— Достукались... Довоевались... Теперь пойдём Галицию мерить...
— Навалился тыщей орудиев — ревёт, ревёт. А у нас — руки две только да штык...
— Не осилить яво, не одолеть...
— В корыте моря не переплыть...
— С шилом на медведя — где уж?..
— Вот уж верно, что молодец из пушек палить... Только против песни нашей русской — ку-ды!.. Хоть с немцем, хоть с какой угодно нацией спорить буду, — говорит мягкий голос и заливается щемящей, раздольной песней.
Во густых хлебах яма чёрная,
Во сырой земле — гробова доска...
За бугром лежу, да за насыпью,
Эх, ты лютая невтерпёж-тоска...
Уж как первая моя думушка —
Ты чужа земля, австрияцкая,
Во густых лесах, во глубоком рву
Ты черна земля — яма братская.
Тяжче грому бают пушки медные...
Во глубоком рву — ясны оченьки...
А вторая, ох, дума-думушка
Ты развей тоску, темна ноченька.
Градом-тучею пули стелютс
По-над кручею над карпатскою.
Не сказать вовек, не поведаю
Третью думушку я солдатскую.
Во глубоком рву наточу я штык,
Во глухи леса уйду-скроюся...
Да тому ль дружку — штыку вострому,
Я спокаюся и откроюся!..
Подхожу к большой группе. Гудит хриплый бас вперемежку с певучим тенором. Издали узнаю Асеева. Живописным табором разлеглись лошади у коновязи. Искрами разлетается пламя костра.
— Живой огонь сквозь щель пробивается, — долетает голос Асеева. — А ты — знай молчи...
Стою, скрытый сосной. Близ самого пламени лежат чужие солдаты. Много наших артиллеристов. Выделяется лохматая грузная фигура огромного пехотинца в папахе. Шагах в двух от него спиной к костру сидит бледный Асеев.
— Видать штунда, что ль? — бросает хрипло огромный пехотинец, остро блеснув глазами из-под бровей.
Потом, затянувшись цигаркой, говорит раздражённым голосом:
— Кажна тварь о беде своей жалуется, кажный пёс скулебный — пни его — заскулит не в очередь. А мужик все молчит да к Богу жмётся...
Говорил он окая и крепко выдавливая слова.
— А ты в Бога веруешь? — строго взглянул Асеев.
— Бога не замай, — лениво сплюнул гигант, — на ем свой венец, не солдатский.
— Погоди... Словами не хряскай, — заволновался Асеев. — Я тебе простое слово скажу, а ты вникай... Скатилась слеза хрустальная — и нет её. Ан слеза-то в сердце горит... Так вот оно все в саду Божием: звёздочка гинула, закатилась — солнышком выглянула... Перстами господними деются дела человеческие. Не по нашему хотению — по воле Божией... А ты знай живи да душу во цвету хорони...
Пехотинец приподнялся на локте и выпечатал с угрюмой усмешкой:
— И воробей-то живёт, да житьишко его какое: ножками по снегу бегат иг... клюёт.
— А ты терпи! — воскликнул Асеев. — Терпи!.. Христос терпел — и нам велел.
— Штунда! Дуй тя горой, — захохотал пехотинец. — Христа до нашего брата ровнят!.. Н-не, ты Псалтырь не топчи. Христово дело одно: Христос для души порядку по земле ходил. А то — наше дело, не небесное... На котором грехи, как воши, сидят... Я, может, сотню душ загубил... Своей мы,, что ль, охотой на такое дело пошли?..