— Вишь ты, и пейсатые выглядывают из дворов, — злобствует какой-то офицер. И, указывая пальцем на перебегающую через дорогу старую еврейку, кричит во все горло: — Ату, жидовская морда!
На каждом биваке жалобы полуумирающих от голода баб; притуплённо-покорные рассказы о зверствах, о жадности и циничной назойливости казаков, заканчивающиеся неизбежным и меланхолическим выводом:
— Что ваши казаки, что наши мадьяры — один черт... Солдаты слушают, тяжело вздыхают и сочувственно качают головой:
— Будут поляки помнить войну...
Опять пески, бревенчатые накаты, шоссейные ленты. С раннего утра до полудня, как бессловесные фигурки в игре китайских теней, проходят мимо нас понтонёры, сапёры, пехотинцы — десятки тысяч людей с тоскливой жаждой в глазах: скорей бы... И в полдень мы наконец добрались до Сана. Перед нами в ложбине давно знакомый холмистый город Ниско.
Воспоминания бродят среди развалин. Отчётливо обнажаются в памяти тёмные осенние ночи. Безостановочные скитания по непролазным трущобам. Люди, обмокшие дождями и грязью. И вдруг, как сонный мираж, живые огни уютного городка. Мелькнули и опять потонули в болотной пучине.
Помню взятие Ниско, такое смелое и разбойное. Полковнику Нечволодову было приказано: взять Ниско какой угодно ценой. Без инструкций и указаний на этот счёт. Нечволодов потребовал в своё распоряжение шесть батальонов пехоты. Снабдил каждого солдата пропитанной керосином соломой и велел выбросить все патроны — во избежание выстрелов и паники. Солдатам понравилась затея. Тёмной ночью они подкрались к Ниско, обложили и подожгли город с разных сторон. Австрийские солдаты и офицеры, поражённые неожиданностью, выскакивали из домов в одном белье и почти без сопротивления были переколоты. Город достался Нечволодову без потерь. За ночь Нечволодов окопался. На него обрушились четыре полка. Но наши солдаты ни за что не хотели отдать Ниско. Они оказали бешеное сопротивление, дрались целые сутки, потеряли 400 человек и завершили свою победу жестоким бессмысленным погромом.
Помню клубы едкой, вонючей гари и мокрого маслянистого дыма. Помню то злорадное торжество, с которым совершенно трезвые люди дробили скулы и черепа, разбивали вдребезги окна, чашки, буфеты и тихие чистенькие домики превращали в грязные стойла и обожжённые гробы. За что?.. За то, что мирно горели огни в этих маленьких домиках? За то, что на дверях этих домиков были буквы, написанные на другом языке?.. Буханье пушек начинило нас взрывчатой ненавистью ко всем, кого судьба не бросила под ливни и погребальные костры, кого не носило ураганом по полям и дорогам смерти...
И вот мы снова пришли сюда, опоясанные длинными гирляндами убитых, разграбленных, замученных, оплёванных и обездоленных людей. Городок почти выгорел дотла. Торчат одни обожжённые трубы. Пусто. Жителей не видать. Лишь кое-где они торопливо несут в погреба свои пожитки, а сами уходят в лес. — Опять втекать, — равнодушно смотрит Зубков. Равнодушны и мы. Там, за нами, в Галиции десятки таких же Ниско. Десятки тысяч вдребезги расколоченных домов, «шпионов», буфетов, заложников и детских колясок. Столетия человеческого труда, превращённого в сплющенные куски железа и обгорелого дерева... »Обмокла кровью душа, и нет теперь добра к людям», как сказал вчерашний стрелок.
* * *
В ожидании переправы у Сана. Яркий солнечный день. И на душе так же солнечно. Вот-вот вырвемся из-под гипноза этих проклятых пушек.
Офицеры играют в карты. Это — особый мир на войне. Ему отдаётся значительная часть неизрасходованной офицерской энергии. В карты играют и днём, и ночью, и на привале, и в окопной землянке, и даже во время обстрела на батарее. Игра преобладает азартная: дух ниспровержения требует сильных ощущений.
У играющих свой жаргон, не всякому понятный. Особые прозвища и клички, которые пускаются в ход только за карточным столом. Клички довольно замысловатые.
Младший ветеринарный врач, худенький и трусливый Колядкин, носит у играющих прозвище Тоска по Родине.
Огромный и малоречивый Кордыш-Горецкий называется Бамбула или Граф Пузетто.
Старшего ветеринарного врача Кострова называют Жеребячий Инструктор.
Лазаретного священника — Чудо в Кане Галилейской.
Лазаретного доктора Железняка — Медицинский Смазчик.
Самое длинное прозвище у прапорщика Виляновского — Не Суйте Ноги в Рукава.
Сейчас почти вся эта компания столпилась в лазаретной линейке, откуда все время несутся вперемежку с прозвищами кабалистические выкрики игроков:
— Ваша очередь, Граф Пузетто.
— Дрянцо с пыльцой.
— Мы — в бисквите.
— Тоска по Родине!
— Трефундуляры.
— Слабоджио.
— Ничевизм в кармане.
— Некогда раздеваться, как говорила одна честная женщина.
— Медицинский Смазчик!
— Шампанское гусыни.
— С винцом в груди!
— Благодарю вас, сэр, но леопард не кушает фруктов...
Тут же невдалеке разлеглись на солнечном припёке наши парковые солдаты. Налицо вся парковая аристократия: фельдфебель Удовиченко, взводные Семеныч, Шатулин, Блинов, остряк и любимец всей бригады Ничипоренко и другие. Как всегда, разговор их носит состязательно-подтрунивающий характер и блещет яркими поговорками.
— Не ладится наше дело. Не даётся нашему брату война, — слышится сипловатый тенор фельдфебеля Удовиченко.
— Видать, наши дурей всех будут, — откликается взводный Федосеев.
— И Австрия бить нас почала, — вздыхает, прожёвывая кусок сала, бывший фуражир, прожорливый Новиков.
— Ничаго. Мышь копну не придавит, — благодушно улыбается Семеныч.
— Наша горница с Богом не спорится, — лукаво подмигивает на него Блинов.
— Нам что? Пущай начальство удумает, — равнодушно гудит жующий Новиков.
— Сидит куцый и думает, куда ему хвост девать, — выразительно мотает головой в сторону санитарной линейки Блинов.
— За хвост не удержишь, коли грива упала, — подхватывает Федосеев.
— С чужого коня хоть в грязь долой, — веско отчеканивает Шатулин.
— А що мени тая Германия чи Австрия, — медленно и плутовато выговаривает Ничипоренко. — Нехай вона лежить на перинэ, як сука, а я соби пид возом на кочкэ лежу, як пан.
И все разражаются раскатистым хохотом.
Вдруг — тяжёлый удар об землю звякнувшего железа. Мгновенно все вскакивают, как пружинные куклы. Острая, заразительная тревога бежит по солдатской гуще. Суетятся, кричат, и все сразу болезненно догадываются.
— Носилки! — несётся из толпы пехотинцев.
А наверху плавно реет в сверкающем воздухе серебристый «таубе» и выбирает новые жертвы.
— И для ча столько труда подымают люди, чтобы кишки выпустить человеку? — задумчиво произносит Семеныч.
* * *
Наконец мы на другом берегу Сана, в деревне Зажечье. Здесь — то же, что и в Ниско: обгорелые скелеты домов, изрытая окопами земля и братские могилы с короткими надписями на крестах: «Здесь зарыты 56 человек Каменецкого полка», «Здесь погребены солдаты Воронежского полка».
У жителей растерянные лица. Руки их ещё тянутся к шапке при виде офицера. А старики обращаются с простодушным вопросом:
— Утекаете от германцев?
До Домбровска, где нам указана днёвка после двенадцатичасового перехода только четыре версты. Но приходится продлить передышку в Зажечье, так как некормленые лошади с трудом передвигаются по песчаной дороге. Сидим в душной низкой халупе, битком набитой проходящими офицерами. Рядом со мной — высокий капитан с блестящими глазами и стремительной речью. Он не переставая бросает фразу за фразой и развивает какой-то чрезвычайно хитрый политический план. В его уродливых жестах, в странной игре бровей, подчёркнутой дикции и хитроватом поблёскивании глаз что-то бредовое, и весь он производит впечатление навязчивого кошмара.
— Вам не думается, что все это фокус? Хитрейший канальский план? А знаете, что я вам скажу?.. Что, если немецкая партия взяла верх при дворе и они порешили с немцами так?..
Не успел мой собеседник раскрыть до конца содержание своего «фокуса», как в комнату влетел ординарец Ковкин с экстренным приказанием: «Немедленно перейти из Домбровки по дороге на Курицыну Малу и Бельку и далее на Белгорай, где и остановиться на ночлег».
— Позвольте! — всполошился Базунов. — Теперь пять часов. От Дзиковице до Зажечья нами пройдено тридцать девять вёрст. Весь путь до Белгорая — восемьдесят четыре версты. Нам остаётся сделать ещё сорок пять вёрст. На некормленых лошадях. И после двенадцатичасового перехода.
На общем совете решено идти до Домбровки и там сделать привал на три часа.
* * *
В Домбровке тесно. Помещения нет. Старосельский и Кордыш-Горецкий настаивают на необходимости послать адъютанта в штаб корпуса за разъяснением, как понимать приказание, являющееся совершенно невыполнимым. Ни люди, ни лошади не в состоянии безостановочно двигаться 84 версты.