– Это почище выдумок «Таймс», – сказал я, – и хотите верьте мне, хотите нет, но это новая выдумка вашей ЧК.
– Но это правда, – возразил он. – Через день или два мы опубликуем письмо. К счастью для вас, – добавил он с усмешкой, – вы, кажется, не присутствовали.
Рассказ его был более или менее справедлив. Маршан решился примкнуть к большевикам. После войны он вернулся во Францию и вступил во французскую коммунистическую партию. Он отрекся от коммунизма в 1931 году. Карахан передал мне новости о войне и о том, что делается на свете. Нейтральные дипломаты выпустили резкий протест против террора, из чего я заключил, что они работали для нашего освобождения. Силы союзников не имели успеха в России. Большевики отмечали дальнейшие успехи в борьбе с чехами и русскими контрреволюционными силами. С другой стороны, союзники гнали назад немцев на западе. Австрия и Болгария были накануне крушения. Он признавал, что теперь союзники могут выиграть войну.
Конечно, это были хорошие вести. Они были еще усилены разоблачением истинной цели визита Карахана. Он явился, чтобы узнать мое мнение относительно условий, на которых Англия согласится прекратить интервенцию и заключить мир с Россией. Большевики были готовы предложить амнистию всем контрреволюционерам, которые признают режим, и предоставить возможность убраться из России чехам и союзникам. Было очевидно: если большевики готовы обсуждать условия мира с союзниками, они меня не расстреляют. С другой стороны, союзники, казалось, не хотели выслушивать никаких предложений такого рода. В общем, надежды мои ожили после его визита. Карахан сообщил мне, что Ленин уже может сидеть и принимать пищу.
Погода всю неделю с 14 по 21 сентября была дождливая и скверная, и два дня я не мог даже гулять. Я все еще получал ежедневные послания и роскошные посылки от Муры. Она мне прислала вечное перо, несколько записных книжек, и я занимался писанием скверных стихов и очень осторожного дневника моей тюремной жизни. Так как большевики меня больше не посещали, я не знал новостей, спал плохо и впал в новый период пессимизма.
Я часто видел Спиридонову, заключенную в одном коридоре со мной. Мы никогда не разговаривали, хотя торжественно раскланивались, проходя мимо друг дpуга во время ежедневных прогулок. Она выглядела больной и нервной, с черными кругами вокруг глаз. Она была неуклюжа и очень небрежно одета, но в молодости, вероятно, была очень хорошенькой.
Другим заключенным, кого я встречал иногда во время прогулок, был генерал Брусилов. У него случилось какое-то несчастье с ногой, и он ходил с трудом, опираясь на палку. В моем дневнике записано, что «он выглядел больным, измученным и очень старым, выражение лица «было у него хитрое». Был еще заключенный Саблин, бывший советский командир, игравший руководящую роль в задуманном левыми социалистами-революционерами соuр d’etat25 в июле месяце. Красивый, с привлекательной улыбкой и голубыми глазами, он выглядел почти мальчиком.
Высокое положение заключенных, по-видимому, забавляло наших сторожей. Однажды мой конвоир подвел меня к месту, где раньше стояла статуя Александра II, и с гордостью указал на изречение, грубо выцарапанное с одной стороны огромного пьедестала. Слова, вырезанные одним из наших часовых, гласили следующее: «Здесь красноармейцы 9-го стрелкового латышского батальона имели честь гулять с Брусиловым, Локкартцм, Спиридоновой и Саблиным». Слово «честь» была в кавычках. Я мрачно подумал, что это, вероятно, единственный памятник, кроме могильного, на котором будет фигурировать мое имя.
21 сентября Карахан опять зашел ко мне. Он был возбужден успехами большевиков на Волге. Красная Армия заняла Симбирск и была полна надежд. Он принес мне оттиски «Призыва», большевистской листовки, напечатанной по-английски, которую должны были сбрасывать с аэропланов над английскими войсками на архангельском и мурманском фронтах. Она содержала грозный рассказ о так называемом союзническом заговоре. Мое имя широко там фигурировало, и к моим другим преступлениям было еще добавлено обвинение в замысле состряпать ложный договор между Германией и Россией как средство заставить союзников сражаться против большевиков. Рассказ, как следовало из газеты, читался как «Тысяча и одна ночь». Я указал Kapaxaну на эти слова и поздравил его с талантливой аллегорией. Это был прекрасный пример выдумки, не лишенной воображения. Карахан, знавший все детали моего ареста, мягко улыбнулся. «Ваше правительство, – сказал он, – поддерживает войну против революции. Союзные войска совершили целый ряд беззаконий в нашей стране. Вы стали символом этих беззаконий. При столкновении между двумя мировыми силами отдельные личности всегда страдают».
На следующий день Петерс нанес мне неожиданный визит. Он привез с собой Муру. Был день его рождения (ему было тридцать два года), а так как он предпочитал не получать подарки, а дарить сам, в виде праздничного подарка он привез Муру. Но не только поэтому его визит был одним из самых волнующих моментов моего заключения. Петерс был в настроении, склонном к воспоминаниям. Он сел напротив меня за маленький столик около стены и начал рассказывать о своем революционном прошлом. Он сделался социалистом в пятнадцать лет, перенес изгнания и всякие преследования. Я слушал урывками. Мура, стоявшая позади Петерса напротив меня, бесцельно перебирала книги на небольшом столе перед зеркалом. Она поймала мой взгляд, вынула записку и сунула ее в книгу.
Меня охватил ужас. Легкий поворот головы – и Петерс все мог увидеть в зеркале. Я как можно незаметнее кивнул головой. Но Мура, казалось, думала, что я не видел, и вновь повторила все сначала. Сердце мое замерло, и на этот раз я закивал, как эпилептик. К счастью, Петерс ничего не заметил, в противном случае судьба Муры была бы решена. О моей судьбе он не сказал ничего нового, кроме сообщения о приготовлениях, сделанных для суда надо мной, но обращался со мной чрезвычайно любезно, несколько раз осведомился, как обращаются со мной часовые, регулярно ли я получаю письма Муры и нет ли у меня каких-либо жалоб. Затем, извинившись за свой короткий визит ввиду срочной работы и пообещав еще раз привезти Муру, он уехал. Мы с Мурой едва перекинулись несколькими словами, но у меня теперь была надежда. Как только они ушли, я бросился к книге – это был Карлейль, «Французская революция» – и вынул записку. В ней было всего шесть слов: «Ничего не говори – все будет хорошо». Всю ночь я не мог заснуть. На следующий день снова приехал Петерс. Его второе посещение объяснило первое. На этот раз его сопровождала не Мура, а Аскер, шведский генеральный консул, обаятельный, большого ума человек, работавший день и ночь для нашего освобождения. Петерс прямо приступил к делу. Нейтральные дипломаты выражали тревогу относительно моей судьбы. Их сильно обеспокоили слухи, что я расстрелян, что меня подвергали китайским пыткам. Поэтому он привез шведского генерального консула, чтобы тот убедился лично: 1) что я жив, 2) что со мной хорошо обращаются. Мой разговор с Аскером был ограничен. Мы должны были говорить по-русски, а он плохо знал язык. Более того, ему не было разрешено говорить о моей судьбе. Удостоверившись, что я не голодаю и не подвергаюсь пыткам, он ухитрился сказать, что для меня делается все, что только возможно, и затем ушел.
На следующее утро большевистская пресса передала сообщение, что в то время, как буржуазная пресса распространяет по всему свету слухи об ужасных пытках, которым я подвергаюсь, я сам, отрицая это, сообщил шведскому консулу, что со мной обращаются крайне любезно.
Мое интервью с Аскером было все же не вполне удовлетворительно. Тот факт, что ему не разрешили говорить о моем деле, меня приводил в уныние. Я не боялся больше за свою жизнь, но вероятность публичного суда и продолжительного заключения влияли все еще сильнее, чем прежде, на мой рассудок. Мои опасения еще усилились опубликованными на другой день в «Известиях» разоблачениями Маршана, французского агента. Они были в форме открытого письма к Пуанкаре и в резких выражениях разоблачали контрреволюционную деятельность союзных агентов в России. Хотя мое имя не было упомянуто в этом письме и хотя я никогда не принимал участия в деятельности, которая оттолкнула Маршана от родины, большевистская пресса ухватилась за возможность вылить всю грязь на мою голову. Еще раз меня называли зачинщиком всего того, что было и чего не было, и архипреступным дипломатом. Думаю, я мог бы считать себя польщенным. Я был самый молодой из союзных представителей. И все же был выделен для одиночного заключения в Кремле, а мое имя фигурировало в каждой газете как вожака всех союзных представителей. Сомнительно, чтобы обращение большевиков со мной, столь сильно различное наедине и публично, определялось только политическими причинами. Я знал их более близко, чем любой из союзных представителей. Я почти до самого конца противился интервенции. Необходимо было использовать все средства и дискредитировать заранее все данные, которые я мог привести против них. Американские чиновники, гораздо больше меня замешанные в разоблачениях Маршана, избегли не только ареста, но даже оскорблений. Большевики знали, что президент Вильсон как историк помнил Наполеона и весьма равнодушно относился к русской политике союзников. Большевики решили не делать ничего, что могло бы повлиять на его отношение к этой политике.