— Значит, вы хотите, чтобы Россия была разбита?
— Мне не надо хотеть. Вы уже разбиты. И слава Богу. Россию надо стереть с лица земли.
— А любовь к ближнему, пан Павловский?
— А вам можно кричать, что вы хотите растерзать на части Австрию? За что? Что она вам сделала? Прекрасная страна, где человека не спрашивают, кто ты: поляк, еврей или православный? Всем дают одинаковые права. Живи, работай, учись! Я видал, были здесь офицеры австрийские: и поляки, и венгры, и евреи. Да, да, евреи. Всех уважают. А у нас — был тут один еврей, старый, бедный, так я его две недели в погребе прятал, чтобы ваши казаки его не убили. А раз вечером он вышел из погреба, и больше мы его уже не видели...
— Ну, а что будет, если мы все-таки разобьём Австрию?
— Чем? Пяском (песком)? В ящиках пусто! Хе-хе-хе... А солдаты у вас есть? Семидесятая дивизия пошла, а назад много вернулось? Скоро ваши солдаты поймут. Не бойтесь. Не захотят, чтобы их резали, как скот. Да где ваши солдаты? В могилах. У вас остались дядьки.
— А у немцев?
— Там идут с целым сердцем, с величайшей готовностью, а у вас с понукой, по принуждению.
— Однако ж и немцы не торопятся сделать вас гражданином Австрии?
— Немцы действуют осторожно, но верно. Как только заберут Львов, вам не дадут застаиваться. Не думайте, что Львовом все ограничится. До Киева доберутся... Да, да. Научат вас жить по-человечески! Ведь у вас после войны такая революция будет!.. Всю бюрократию вырежут... Не верите? Вспомните старого Павловского. Нам за австрийцами, а вам в России легче станет. Пора, пора вам перестать быть монголами.
— А вы не думаете, достопочтенный пан Павловский, что революция может перекинуться и в Австрию?.. Вам этого, кажется, не хочется?
— Скажу вам правду. Я бы хотел, чтобы было как раньше. Сан — граница. Я бы продавал свой овёс и клевер в Австрию. Приезжал бы Яковлев, начальник пограничной стражи. Мы бы покупали венгерское вино у контрабандистов по рублю бутылка. Играли бы в карты с богатыми лавочниками из Кшешова.
— С какими лавочниками?
— С батюшкой и с ксёндзом. Это ж тоже лавочники. Каждый хочет, чтобы в его лавочку больше ходили и рубли ему давали... Я хочу, чтобы всем было хорошо: и полякам, и русским, и евреям. Чтобы не спрашивали: а какого ты вероисповедания? Римско-католического? Так ступай к черту!..
Гремели пушки. Чуть брезжил рассвет. Утренний ветерок похлопывал полами палатки. Павловский встал.
— Добра ноц, пане доктоже! Спокойной ночи. Дай вам Бог вернуться благополучно домой. А через недельку вас здесь не будет.
* * *
Ночью получен приказ о спешном отступлении. С раннего утра солдаты 2-го парка громят Павловского. Отбивают замки, заглядывают в погреба, шарят по чердакам. Где-то нашли мешок рафинаду. Свели племенную телку. Спустили воду в прудах и доловили последних карпов. Выкашивают остатки травы на лугах. Старосельский со злорадной улыбкой громко командует солдатам:
— В каждую щёлку заглядывайте. Чтобы ничего не досталось австриякам.
Павловский, бледный как смерть, не произносит ни слова. Наконец все уложено, упаковано, и адъютант, вскочив на своего першерона, отдаёт команду:
— На коней!
Парк, звеня и качаясь, медленно тянется по песку мимо разграбленного фольварка. На крылечке стоит пан Павловский.
Вдруг он весь задёргался, затопал ногами и закричал неистовым голосом:
— Гозбить, пся кров, жебы знаку не было![47]..
— Ну-ка, ребята, приложись! — гаркнул свирепо Старосельский. — Заткни ему пулей глотку!
Никто из солдат не шевельнулся. Только прапорщик Гастаковский, сделав полуоборот в седле, выстрелил из револьвера в воздух.
Павловский продолжал дёргаться, как в эпилептическом припадке, и орал, потрясая кулаками:
— Ага! В ящиках пусто!.. Пяском, пяском шелять[48]... Гозбить, пся кров!.. Гозбить, жебы знаку не было!..
Парк медленно удалялся.
Сквозь глухое постукивание колёс по песчаному грушу ещё долго доносились хриплые и надрывистые проклятия пана Павловского.
— Прощальный привет от благодарного населения, — иронически ворчал Базунов.
Июнь
Идём лугами и лесом. Земля испускает волны тёплого аромата. В потухающем воздухе чётко рисуются высокие, затихшие сосны. На цветы, на луга, на травы вместе с лучами заходящего солнца ложатся сверкающие росинки. Томным металлическим звоном рассыпается урчание жаб. Задумчиво посвистывают жаворонки. Мечтательно выкрикивают предзакатные чибисы. Солдаты украсили себя ландышами и колокольчиками и покрыли двуколки и зарядные ящики еловыми ветками. Даже в хвосты и в конские гривы вплели они зеленые листья.
— Вы слышите, чем пахнет? — потягивая носом, спрашивает адъютант.
— Пахнет хорошим отступлением, — отвечает Базунов. Медленно впивая в себя пахучий воздух, адъютант мечтательно продолжает:
— Если бы это не было напыщенно, я бы сказал, что мне хочется думать о глубоком и важном... Но я человек бездарный, я не умею думать красиво.
— Вот помрём и рассыплемся в земле, — задумчиво откликается Костров. — Станем гнилью, развалинами прошлого, и никто не вспомнит о нас. От этих мыслей мне иногда становится страшно. Страшно, что это случится. И ещё страшнее, что это может случиться сегодня, завтра, каждую минуту...
— А я бы хотел, чтобы мне было страшно, — говорит адъютант. — Но я даже представить себе не могу, что такое смерть. Может быть, это тоже такая жизнь, как ночь, как сон. Вот посмотрите: прекратилась дневная жизнь, и наступил вечер, и такая нега кругом. Так и со смертью. Мы уснём, забудем о пушках, о людях, и для нас начнутся новые странствования в каких-то других, вечерних мирах... Я не умею сказать... У меня это выходит глупо.
— Нет, я понимаю вас, — успокаивает его Костров. — Но уж это будем не мы, не Валентин Михайлович и Аркадий Александрович... А я не хочу расставаться с самим собой...
— Слушай, чего тебе скажу, — доносится из солдатской гущи голос Пухова. — Вот рождаются люди, проживут сколько-то время, поспят в постелях... Только в разум войдут, а тут опять время в землю уйти...
— А ещё мало этого, — подхватывает Семеныч. — Всякая тварь, которая как родилась — так и жить начинает. Сразу. Покормится птенчик в гнезде — и уж до самой до смерти из одной мерки хлебает. Сам себе помогает. От другого не ждёт. А человек без няньки весь век дураком. От другого ума себе ищет... И растёт, и цветёт, и в разум входит, а все в колыске, да на мамкиной жамке...
Издали показываются огоньки. Домов, по-видимому, много. Но на карте здесь глухие леса.
— Подтянись! — раздаётся команда Кузнецова.
Подходим ближе: какой-то фольварк с верандой. На веранде появляются две женские фигуры.
— Аркадий Александрович! Накиньте тужурку, — подсказывают адъютанту.
— Чего ради?
— Культура требует.
— Все равно мы некультурные люди. Если убивать друг друга можно, то отчего нельзя ходить нагишом?
— Философствовать после будете. Одевайтесь.
— Вот чудаки, — упрямится адъютант. — Мы не стесняемся забираться в чужие дома, выселять целые деревни, а тут жарко, лето... Не хочу!
— Эх, — говорит Валентин Михайлович. — Если бы я был молод, красив и холост, как вы, я бы взял мандолину, подошёл вон к тому освещённому окошку и пропел бы серенаду.
— И оттуда высунулась бы старая еврейка и побила бы вас кочергой.
Въезжаем в какое-то жалкое, покосившееся местечко. На завалинках сидят группами старые еврейки. В воздухе пахнет сиренью и яблоней. Все таинственно утопает в волнующем сумраке. Болконский останавливается среди улицы и кричит театральным голосом:
— Не вы ли люди донны Анны?
Из темноты, наполненной вечерней грустью, немедленно прозвучало в ответ:
— Никак нет. Мы из сто шестьдесят третьей хлебопекарни.
— Вот и прекрасно, — решает Базунов. — Получим тут хлеб для бригады и заночуем.
Через местечко медленно тянутся большие фуры, битком набитые евреями и еврейками всех возрастов. На жарких перинах спят распаренные детишки.
Местные евреи окружают беглецов и пугливо расспрашивают. Какой-то проезжий казак, лениво размахивая пикой, лениво покрикивает:
— Отходи, жиды, отходи! Чего лезете?
Спрашиваю евреев:
— Куда едете?
— До Туробина.
— Зачем?
— Все едут.
— Вероятно, шпионить едут, — говорит сквозь зубы Старосельский. — Шпионская нация.
— Факты? — спрашивает адъютант.
— Я не знаю фактов. Но доводы есть. Доводы, заставляющие меня верить в еврейскую измену.
— Какие же доводы?
— Евреи в России бесправны, а в Австрии пользуются правами. Евреи на всем свете чрезвычайно солидарны между собой. У евреев вообще нет чувства привязанности к родине: они космополиты по природе...
— Одним словом, вся философия Пуришкевича, — улыбается адъютант. — А в ритуал вы тоже верите?