Комментарий Александра Борисовича Градского (успевшего в режиме курортного цейтнота прочитать по диагонали рукопись настоящей книги летом 2012 года в Крыму): – Спустя много лет Таня Щербина, очень близко знавшая Саш-Баша, сказала мне, что я был прав, а Троицкий – нет, в том, что Башлачев на самом деле всегда помногу работал над стихами, чему она была свидетелем.
А некролог тот АБГ написал, считаю точно, честно, как привык:
«Журналист, выпускник Уральского университета, поэт, он предпочел журналистской карьере трудную, опасную и свободную жизнь бродячего певца „из города в город, из дома в дом, по квартирам чужих друзей“. Создал за эти считаные годы около шестидесяти песен, хотя некоторые – „Ванюша“, „Егор Ермолаевич“ – и песнями-то не назовешь, скорее это былины – каждая из „больших“ вещей, а содержит в
себе целый мир, целую философию, подобно эпическим поэмам древности. Несколько лет тому назад меня разбудил утренний телефонный звонок. Глуховатый, чуть смущенный голос. Чувствую, волнуется очень. „Не могли бы вы послушать мои песни?“ Я решился на встречу и благодарен судьбе за это решение. „Здравствуйте, я Башлачев. – Чуть помедлив, добавил: – Александр“. Простое, открытое лицо, помесь мастерового с Леонардо, зуб металлический торчит как-то некстати, достал из немыслимо замусоленного чехла гитару а-ля „полный нестрой“, схватил ее за горло (писк, треск, негубименядобрыймолодецятебеещепригожусь ) и закричал.
Как будто свежий российский ветер вдруг заполнил всю мою антикварную кухню. Помню, говорил себе: вроде не играет, не поет, половину слов глотает, почему же мне так радостно и горько на душе, почему сопереживаю я тому, что вижу и слышу? Захотелось немедля сказать ему что-то очень хорошее, доброе, но сдержался, решил, все, что споет, выслушаю, вытяну из него все, что смогу, заставлю раскрыться полностью, истощу, черт его дери. „Чай-то наш остыл небось“. Стоп, подумал я, это уже не песня. Вот так заговорил, запел меня во время нашей первой и последней встречи прекрасный русский поэт Александр Башлачев.
Какие-то вялые мухи ползали по столу. Мы выпили немного; лимон… Потом я взял свою гитару, он свою, запели из „Beatles“, невпопад подстраивая двуголосие. Что я сказал ему перед расставанием? Кажется, звоните, дескать, чем могу – помогу, бред какой-то нес – что я мог тогда? Он не позвонил… Потом часто слышал его записи, перечитывал стихи, что он подарил мне, замечательные стихи, удалые, скоморошьи – бесшабашные (уж не потому ли полюбил я их сразу и навсегда), вдруг какие-то резкие, непримиримые, но всегда искренние, с невероятной болью и трагизмом.
Трагизмом…
Я понял сразу, почему он выбросился в окно. Это беспроигрышный вариант. Головою вперед вроде он вниз упал, а мне все видится другое – полет в небеса, резко запрокинуто его лицо, волосы развеваются, руки распростерты, глаза устремлены в неведомое».По-моему, оч хорошо Саша про своего тезку сказал. Без лишних слов, но произнеся все нужные. Есть у Высоцкого горькая песня о смертных сроках нынешних поэтов, где вспоминал он и Лермонтова, и Есенина: «На цифре 27 один шагнул под пистолет, другой же – в петлю слазил в „Англетере“». Александр Башлачев выбросился из окна восьмого этажа. Ему было двадцать семь. «Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт, а если в точный срок – так в полной мере». Его не стало, и никто не скажет о нем не то что слов недобрых, но и просто равнодушных. Ведь заведено: о мертвых или хорошо, или ничего. Но… Покуда Башлачев был жив, о нем немного говорили. И слишком не то. Холодные оценки знатоков – еще больнее, чем столь же прохладное молчание. По-моему, последнее прижизненное упоминание его имени в центральной печати – спокойная, как айсберг, констатация: «Не стоит идеализировать рок-культуру. Что, к примеру, сейчас происходит с лидерами нашего рока? Александр Башлачев вот уже почти два года как не написал ни одной песни». Башлачева единодушно числили лучшим отечественным рок-поэтом. Но единодушие не означает слияния душ, увы. Он никак не умел свести свои переживания до уровня комнатной температуры. Саш-Баша постепенно забывают.
Хотелось озвереть. Кусаться и рычать.
Пытался умереть. Успели откачать.
Не успели… Ему не хватало внимания со стороны критики, да и публики тоже. Ему, исповедовавшему Слово, недостало слов.
Башлачев погиб средь бела дня.
О нем посудачили и забыли – много новых имен! О нем, увы, лишь после гибели напишут «Огонек», «Семья», «Юность», «Собеседник», «Советский экран» и десятки других журналов. Позже, на концертах, ему посвященных, нагреют руки те, кому это привычно. Те, с кем он едва ли был знаком. Те, для кого он при жизни не стал лакомым кусочком. А для других Башлачев хорош хотя бы тем, что перекинул органичный мостик между роком вообще и тем течением КСП, которое можно обозвать хард-бард: жестокое, на изломе, кровоточащее сочинение-и-пение. Полуподпольный рок и полуподпольный Высоцкий соприкоснулись во второй половине 70-х так тесно и горячо, что для устранения зыбкого зазора не хватало… Александра Башлачева.
Ну почему древняя аксиома «о мертвых – только хорошо» трансформировалась сегодня в металлическую теорему «хорошо – только о мертвых»? Теорему, которую приходится доказывать смертью. И кому?! Артистам, не ведающим расчета, живущим с пугающе обнаженными нервами. Зачем у поэтов-покойников всегда оказывается вдесятеро больше добрых знакомцев и неразлучных друзей, нежели у тех, кто, быть может, завтра, истомленный волчьим одиночеством и бессонным ядом вечных сомнений, распахнет-таки, подобно Башлачеву, кухонное окно в привычно прохладный день?
Во время его последнего «квартирника» (в Москве) обсуждалось – как и положено на таких домашних концертах – услышанное. И приговор был точен – репертуар самоубийцы. Все его творчество обернулось реквиемом. Напоенным не смутным предчувствием, но безжалостным знанием. Стало быть, он, у которого столько друзей, остался одиноким до конца. Башлачев не имел возможности выплескивать недовольство собой в зрительный зал. В отличие от, опять же, Владимира Семеновича, у него не было театра – точки приложения своей боли. Поэтому-то Высоцкий страстно любил жизнь, а Башлачев хорошо разучил музыку рваных вен.
У медиков это называется суицидальным синдромом.
О его гибели написали кроме Градского еще несколько знакомых. О том, КАК именно он погиб, молчали. Наверное, правильно. Наверное. Однако среди нас по-прежнему живут поэты. И излом их вымученных улыбок есть всего лишь метка души, по-детски открытой и напуганной суетливой жизнью. То есть нами. Как там у Высоцкого: «Слабо стреляться? В пятки, мол, давно ушла душа… Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души».* * *
В самом начале 1988 года Градский впервые выехал за границу – в США «с группой деятелей искусства, кино и политики». Выездную визу ему пробил Генрих Боровик. Впрочем, сам он констатирует:
– Но начинать гастролировать после сорока лет было уже поздновато. Хотя потом я много ездил с концертами и по Германии, и по Америке, и по другим странам, причем выступал там не только перед русскоязычной аудиторией. Например, когда я пел в Карнегихолле, каждый четвертый зритель был англоязычным американцем. Считается, что это престижный зал, где кто попало не выступает, вот они и пришли посмотреть на русского певца. Чаще всего меня приглашают в Японию. Где на пресс-конференциях меня всегда спрашивают про Курильские острова, и я замучился уходить от ответа. Все хотелось сказать им: да идите вы, наше это все! Но я щадил их национальные чувства. Я далек от того, чтобы давать политические оценки, но если бы хоть один из наших президентов хоть раз сказал им: «Да не видать вам этих островов!» Они бы успокоились и поняли – не видать. А когда им никто не говорит окончательного «нет» и водят их за нос, пытаясь денег получить, они не знают, как себя вести. Я на месте Путина так бы им и сказал: «Не получите вы этих островов! Никогда! Мы их лучше сами взорвем или затопим, а врагу не отдадим. Нечего было в войну вступать, а теперь все наше, что хотим, то и делаем». Они бы поняли и тут же подписали бы мирный договор! Зарубежная публика всегда принимала меня хорошо, однако идеи уехать у меня никогда не было. Если бы была, я бы уехал. Но для меня наличие корней имеет большое значение: уезжаешь, а корни из чужой почвы не подпитываются. Вот и получается, что наша жизнь, бедная и неухоженная, мне милее, чем все, что я видел за границей. Уродство иногда бывает милее, чем красота. Эмиграция тем и проблематична, что если для человека корни не имеют значения, то он легко переходит из одной системы в другую, а если имеют – то нелегко.
Вывез тусу на симпозиум Choices For The Future, организованный Джоном Денвером и Тедом Тернером, небезызвестный Александр Чепарухин, который вспоминал: – Американские визы тогда были очень строгие, мы могли находиться только в штате Колорадо, где проходил симпозиум. Градский же умудрился слетать в Калифорнию и дать концерт для эмигрантов в Нью-Йорке. Со мной, как с главой делегации, даже встречались фэбээровцы и говорили: вы скажите Градскому, что так вести себя нельзя, он рискует в Штаты больше не попасть. На что Градский сказал, чтобы они шли на х…, он – свободный человек, что хочет, то и делает. Когда мы возвращались, на регистрации в нью-йоркском аэропорту у него обнаруживается колоссальный перевес на тысячу долларов (он вез домой запчасти к своему «бьюику»). Градский завопил, что у нас нет никаких денег, разогнался и просто протаранил их нагруженной тележкой с кличем: «Я – больше чем Брюс Спрингстин!» Сотрудник аэропорта дрожащими руками проштамповал талоны на посадку, а Градский потом бросил нам: «Во как надо!»