— Итак, ты задумал повесть о Шопене? — сказал один из них. — Увлекательная задача!
— Увлекательная, конечно. Но и очень трудная.
— Понимаю. Но все же это биография. Тебе не нужно ничего придумывать. Герои, так сказать, ведут тебя за собой: помогают документы, свидетельства современников.
— Помогают, да. Но нередко и мешают. Бывает, что и противоречат одно другому, а иногда и музыке.
— Ну, а исследования, теоретические труды? Разве это не опора?
— Они не освобождают от необходимости «придумывать», как ты говоришь. Ведь я собираюсь писать повесть, а не исследование. В этом-то и вся штука.
Молодые люди помолчали.
— И ты уже приступил к своей повести?
— Приступил. В том смысле, что я уже веду мысленные разговоры с моими будущими персонажами. Ведь книга начинается задолго до того, как садишься ее писать.
— Погоди. Мысленные разговоры?
— Угу! В конце концов такая форма обдумывания ничуть не хуже всякой другой.
— Понимаю. Что ж, здесь как раз благоприятная обстановка для такого обдумывания: тихо, уединенно, особенно по вечерам.
— Сядем, — сказал Горелов, — это моя любимая скамья. Не знаю, отчего это зависит, но именно здесь, в этой аллее, и происходят воображаемые разговоры между мной, советским литератором, и будущими героями книги, которые жили более ста лет назад. Путешествие в страну Прошлого…
— Кто же они? Знаменитые современники Шопена, знавшие его лично?
Горелов ответил не сразу.
— Не совсем так. Видишь ли, когда начинаешь работать, с тобой происходят странные вещи. Ты задумал одно, а в голову тебе приходит совсем другое. Как будто посторонняя сила увлекает тебя в сторону от того пути, который ты сам себе начертал.
— Любопытно.
— Я предполагал начать мою книгу с описания парижского салона. Шопен играет для избранной публики. Вокруг такие люди, как Мицкевич, Гейне, Лист, Делакруа, Жорж Санд. Ну, еще Полина Виардо, Нурри..
— Это кто такой?
— Замечательный тогдашний певец… Одним словом, блистательное общество. Но… пришлось отказаться.
— Почему же? Подходи и «бери интервью».
— Не так-то просто.
— Но почему же? О них столько написано.
— Моя цель вовсе не в том, чтобы показать читателю, как много книг я прочитал сам.
— Не понимаю.
— Я представлял себе так: воображаемый разговор, самый первый, происходит у меня с Листом. Это удивительная личность, интереснейший человек. Но… он уже написал книгу о Шопене.
— Чего же тебе еще надо?
— Да я вдруг ощутил, что этот воображаемый разговор не даст мне никаких новых знаний о Шопене. Ничего нового, по сравнению с тем, что Лист уже написал. Что же мне, пересказывать чужие мысли? Не лучше ли просто отослать читателей к его книге?
— Ну хорошо, а другие, которых ты назвал? Например, Жорж Санд? Ведь она близкий друг Шопена.
— Она тоже написала о нем. Ее роман «Лукреция Флориани»[55] ты читал?
— Нет. Знаю понаслышке. Там что-то неверно.
— Слишком субъективно. То, что она видела в Шопене.
— Так ты, выходит, отвернулся от всех выдающихся современников Шопена? И только за то, что они оставили свои воспоминания о нем? Кого же ты выбрал в собеседники?
— Тех, кого я не назвал. Один лишь Делакруа остался от той блестящей плеяды.
— Кто же они?
— Совсем незнаменитые, многим не известные люди: друзья Шопена, товарищи его детства, девушки, которых он любил. Его первый учитель…
— Насколько я могу понять, они не оставили воспоминаний.
— Нет. Даже письма не дошли до нас. Я, по крайней мере, не нашел[56]. И, если хочешь знать, именно эта немота и привлекла меня.
— Но, если они ничего не оставили, что ты можешь знать о них? Что они могут сообщить тебе о Шопене?
— Многое. Он любил их, упоминал о них с нежностью, писал им, ведь его-то письма сохранились. И как не попытаться узнать тех, кого любил Шопен? Достаточно немного воображения. Потом, эти друзья Шопена знали его в юности. Им, стало быть, известна трагедия, которую он пережил. А парижские знакомые могли о ней только догадываться. Дело в том, что мои герои оттуда, понимаешь, из тех мест. Они почти все соотечественники Шопена.
— Теперь я понимаю. Но почему ты делаешь исключение для одного Делакруа?
— Не знаю. Пока еще не знаю. Мне кажется, из всех парижских знакомых он лучше всех понимал Шопена, его мировое значение.
Собеседник Горелова был как будто озадачен.
— Значит, что же? — спросил он. — Твоя повесть будет состоять из одних разговоров?
— И этого не знаю. Может быть, из этих разговоров что-нибудь и разовьется, а может быть, они так и останутся.
— Ну что же, любопытно. Желаю удачи!
Это могли быть родители Шопена и его первый учитель Войцех Живный.
До двадцати лет Фридерик Шопен жил в семье, был ее надеждой и радостью. Родители так заботливо и умело воспитали его, что он пленял всех: не только своей музыкой и игрой, но и как человек — умом и душевным благородством; он был любящий, веселый, доверчивый, и только угнетение, бесправие народа омрачали его счастье.
В тридцатом году он уехал из Варшавы в гастрольное путешествие, а в это время в Польше началось великое народное восстание, битва за национальную независимость. Восстание было жестоко подавлено. И Фридерик не мог больше вернуться на родину. Только один раз после его отъезда увиделись с ним родители — через пять лет, в городе Карлсбаде, и это было их последнее свидание.
Личность отца замечательна. Он очень умный, образованный человек, предприимчивый, энергичный. Сын крестьянина, француз по рождению, он, подобно героям Бальзака, «выбился в люди» благодаря энергии и способностям. Шестнадцати лет он отправился в Польшу искать счастья и там нашел его. Польша стала его второй родиной. Пылкий, вольнолюбивый, он в молодости участвовал в восстании Тадеуша Костюшки.
Когда из местечка Желязова Воля пан Николай перебрался с семьей в Варшаву, его положение значительно улучшилось. Раньше он был учителем у богатого помещика, теперь стал профессором Варшавского лицея. Он открыл у себя пансион для будущих лицеистов. Писатели, артисты, художники часто бывали в доме у Николая Шопена.
Так продолжалось до восстания; потом положение изменилось.
Тонкое, худое лицо пана Николая печально. Разлука с сыном убивает его. Несмотря на любовь к Вольтеру и материалистический склад ума, он одержим странной идеей: ему чудится что-то роковое в судьбе его сына, который очутился эмигрантом во Франции. Когда-то он сам покинул родину и сделался эмигрантом в Польше. Может быть, разлука с сыном — это возмездие?
— … Но я, сударь, верю в будущность Фридерика, верю в его гений, а что значат перед этим мои страдания?
Его жена, пани Юстина, — женщина с сильным характером. В противоположность мужу, родившемуся в простой семье, она дочь разорившихся дворян. Была гувернанткой у своей богатой родственницы, графини Скарбек, в местечке Желязова Воля. Там она встретила пана Николая, который тогда еще не достиг высокого положения, а был воспитателем графских сыновей. Варшавским профессором он сделался позднее. В Желязовой Воле родились их дети: три дочери и сын Фридерик.
Пани Юстина — блондинка с голубыми глазами, склонная к меланхолии, набожная. Она не так образованна, как муж, круг ее интересов значительно уже, но многие ее достоинства сглаживают эту разницу.
Пани Юстина — женщина неразговорчивая, замкнутая: даже не любит писать писем. И о любимом сыне она не станет говорить. Разве лишь о том, как рано он обнаружил любовь к музыке. Даже в младенчестве прислушивался к каждому звуку. А когда она играла, он начинал плакать.
— Я думала вначале, что это нелюбовь к музыке, отвращение, и очень огорчилась. Но потом оказалось, что он плачет от радости. И мои песни он любил.
— Говорят, вы прекрасно пели, пани?
— Ну, уж и прекрасно. Так себе, напевала.
После разлуки с сыном жизнь родителей пошла под уклон. Но, глядя на пани Юстину, чувствуешь, что эта созидательница и охранительница семьи была опорой и для оставшихся. И начинаешь понимать, откуда обаяние Шопена и его глубоко национальный характер.
— Талант Фрицка обнаружился так рано, что мы с мужем решили: это — судьба! И пригласили к нему пана Войцеха Живного…
… Пан Войцех Живный — первый учитель Шопена, родом из Чехии, личность весьма колоритная. Он носит черный гладкий парик, фиолетовый сюртук, из кармана которого выглядывает платок ярко-малинового цвета. Время от времени он извлекает из другого кармана табакерку с изображением филина на крышке и засовывает в свои ноздри огромную щепоть табаку. Нос у него длинный и тоже какой-то фиолетовый. И необыкновенно живые глаза, хотя он уже бог знает как стар.
— Да, сударь, ребенку было только шесть лет, но уже на первом уроке я убедился, что скоро он начнет учить меня, а не я его. Нет, кроме шуток. Вы послушали бы, как он импровизировал, не зная нот. Слух, чувство ритма!.. А какой был умница, живой, острый! За словом в карман не лез. Да, это было изумительное явление. Когда он в четырнадцать лет поступил в консерваторию, профессор Юзеф Эльснер предсказал ему великую будущность. Разумеется, он сказал это не Фридерику, а его родителям, а в журнале написал только: «Большие способности». Но потом, узнав скромность Фрицка, уже не побоялся написать: «Гениальное дарование». А синьора Каталани[57] знаменитейшая певица, еще раньше подарила хлопчику свой медальон. Это было в двадцатом году, во время ее гастролей в Варшаве. Клянусь, она плакала от восхищения, слушая игру Фридерика. Я же скоро почувствовал, что не смогу дать ему ничего нового. Он шел вперед так быстро… Но, конечно, я навсегда остался другом семьи.