Но Художник одинок, его возвышенным призывам люди предпочитают сиюминутные пустые развлечения:
…К исходу торжественный клонится лад,
И к небу незрящие взоры
Возвел он, и, духом могучим объят,
Он песнь завершил — под перстами звучат
Последние струн переборы.
Но мертвою он тишиной окружен,
Безмолвье пустынного лога
Порой прерывает лишь горлицы стон,
Да слышны сквозь гуслей смолкающий звон
Призывы далекого рога.
На диво ему, что собранье молчит,
Поник головою он думной —
И вот закачалися ветви ракит,
И тихо дубрава ему говорит:
«Ты гой еси, дед неразумный!
Сидишь одинок ты, обманутый дед,
На месте ты пел опустелом!
Допиты братины, окончен обед,
Под дубом души человеческой нет,
Разъехались гости за делом!
……………………………………
Ко сбору ты, старый, прийти опоздал,
Ждать некогда было боярам,
Ты песней награды себе не стяжал,
Ничьих за нее не услышишь похвал,
Трудился, убогий, ты даром!»…
При этом Художник не может не творить. Ему не нужны награды и слава; пусть его никто не слышит — его искусство выше людской молвы:
…«Ты гой еси, гой ты, дубравушка-мать,
Сдается, ты правду сказала!
Я пел одинок, но тужить и роптать
Мне, старому, было б грешно и нестать —
Наград мое сердце не ждало!
Воистину, если б очей моих ночь
Безлюдья от них и не скрыла,
Я песни б не мог и тогда перемочь,
Не мог от себя отогнать бы я прочь,
Что душу мою охватило!
………………………………
Она, как река в половодье, сильна,
Как росная ночь, благотворна,
Тепла, как душистая в мае весна,
Как солнце приветна, как буря грозна,
Как лютая смерть необорна!
Охваченный ею не может молчать,
Он раб ему чуждого духа,
Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,
Неволей иль волей он должен вещать,
Что слышит подвластное ухо!»…
Алексей Константинович писал Каролине Витгенштейн из Флоренции 17 (5) февраля 1875 года: «Я очень счастлив, что могу Вам послать „Слепого“ в переводе г-жи Павловой. <…> Я не нахожу слов, чтобы благодарить Листа за его желание употребить свой гений для изложения песни моего сердца, и честь, которую он хочет мне сделать, наполняет меня гордостью и радостью; я тоже не могу выразить ему, насколько я тронут и благодарен за его дружбу. Я его часто вижу во сне, и чувство, которое я тогда испытываю, — чувство безграничного преклонения, которое меня возвышает в моих собственных глазах. Скажите ему, что я его люблю — вот всё, что я могу выразить словами. <…> Моя жена присоединяется ко мне, чтобы сказать Листу — всё, что мы к нему чувствуем и что могло бы быть выражено музыкой, и то только музыкой, исходящей из него самого»[702].
Однако услышать музыку Листа к своему произведению Алексею Константиновичу Толстому было не суждено — 10 октября (28 сентября) 1875 года он скончался.
Пятнадцатого февраля 1876 года Лист прибыл в Будапешт. А буквально через неделю на венгерскую столицу обрушилось наводнение, сравнимое по катастрофическим последствиям с наводнением 1838 года и унесшее многие жизни. Теперь Лист находился в самом эпицентре стихийного бедствия и лично принимал участие в спасении жертв наводнения. Как только стало возможно, 20 марта, он дал в зале «Вигадо» благотворительный концерт, весь доход от которого пожертвовал в пользу пострадавших.
Несмотря на постигшую Будапешт катастрофу, жизнь продолжалась. Именно с начала 1876 года начинается педагогическая деятельность Листа в Музыкальной академии. Он отобрал нескольких учеников и, продолжая улаживать последние организационные проблемы, связанные с академией, 2 марта провел первые уроки в своем классе.
Весна принесла новое трагическое известие: 5 марта в Париже скончалась Мари д’Агу. Лист узнал об этом из газет. Хотя уже много лет его с Мари практически ничего не связывало, кроме взаимных обид, смерть сгладила всё. «Я не могу заставить себя скорбеть больше после ее ухода, чем при ее жизни… Кроме того, в моем возрасте принимать соболезнования так же неловко, как и поздравления»[703], — писал Лист Каролине Витгенштейн. В письме Эмилю Оливье от 27 марта он более откровенен: «Пустое славословие — не в моем стиле. Моя память о мадам д’Агу есть тайна, полная печали, которую я могу доверить только Богу и молить Его даровать покой и вечное блаженство душе матери моих дорогих троих детей!»[704]
Тридцатого марта Лист покинул Будапешт. Часть учеников последовала за ним, чтобы не прерывать занятия. Проведя некоторое время в Вене, где состоялась его встреча с Сен-Сансом, на концерте которого Лист присутствовал, он отправился дальше и 29 апреля прибыл в Дюссельдорф. Здесь на Нижнерейнском музыкальном фестивале были исполнены симфоническая поэма «Прометей», хоры к «Освобожденному Прометею» Гердера в окончательной редакции 1857 года и «Эстергомская месса».
Две недели мая Лист провел в Ганновере, где вновь был гостем короля Виллема III. Лишь 26-го числа он переступил порог своего веймарского жилища. Дни в Веймаре потекли спокойные и умиротворенные, в кругу учеников и друзей. Но близилось событие, которое уже несколько лет с нетерпением ожидали все, кому были небезразличны идеалы музыки будущего. 13 августа должен был торжественно открыться Первый Байройтский фестиваль.
Лист прибыл в Байройт заранее, 1 августа, чтобы присутствовать на последних репетициях тетралогии «Кольцо нибелунга», которая как раз и составляла программу фестиваля. В преддверии открытия Лист писал собиравшемуся посетить Байройт великому герцогу Карлу Александру: «Происходящее здесь граничит с чудом. Ваше высочество увидит это собственными глазами, я же вечно буду сожалеть о том, что не на долю Веймара, где было сделано столько похвальных предшествующих шагов, выпадет вся слава»[705].
Находясь в Байройте, Лист с горечью осознал, что «происходящее здесь чудо» совершается без его участия. Тот, кто сделал столько «предшествующих шагов», чтобы гений Вагнера состоялся, теперь фактически оказался не у дел. Он от всей души радовался победе новой музыки, но чувствовал себя лишь зрителем, а не участником.
Масла в огонь подливала Каролина Витгенштейн. Она была крайне недовольна поездкой Листа на фестиваль в «языческий Байройт». Лист же всеми силами старался победить ее предубеждение: «Прекратились все сомнения, рухнули все преграды! Гигантский гений Вагнера восторжествовал надо всем. Его творение „Кольцо нибелунга“ зальет своим блеском весь мир. Слепые не могут погасить свет, глухие не могут заставить умолкнуть музыку!»[706]
Каролина ответила градом упреков. Глубоко расстроенный Лист выдержал и этот удар: «Я человек скромный, но всё же думаю, что не заслужил Вашего письма. <…> Господь свидетель, что долгие годы у меня не было иной цели, как смягчить Ваши страдания. Но, видимо, усилия мои оказались напрасными. Я, со своей стороны, хочу вспоминать лишь те часы, когда мы, словно единое сердце, единая душа, вместе плакали и молились»[707].
Напрасно Каролина пыталась разрушить дружбу Листа и Вагнера. Вагнер давно уже олицетворял для Листа новое искусство. Никакая любовь к женщине не могла в его сердце противостоять Музыке. При этом Лист всегда старался забыть все тяжелые моменты взаимного разочарования и непонимания — и в отношении Мари д’Агу, и в отношении Каролины Витгенштейн. Рядом с ним больше не было этих женщин; любовь Листа жила лишь светлыми воспоминаниями…
Именно друг — «роковой друг» — сумел растопить сердце Листа. На банкете в честь завершения фестиваля (в течение которого «Кольцо нибелунга» давалось трижды: 13–17, 20–23 и 27–30 августа) Вагнер произнес тост: «Среди нас находится тот, кто первый с верой отнесся ко мне, когда никто еще не знал моего имени. Без него вы, вероятно, не услыхали бы сегодня ни одной ноты, написанной мною. Это мой друг — Франц Лист»[708]. Взволнованный и растроганный Лист ответил на это приветствие: «Я благодарю моего друга за его слова признания и с глубоким преклонением остаюсь навсегда преданным слугой его. Как мы все склоняемся перед гением Данте, Микеланджело, Шекспира, Бетховена, так я склоняюсь перед гением нового маэстро»[709].
И пусть самому Листу в Байройте всегда суждено было находиться в тени своего друга, он признавался: «В современном искусстве есть одно имя, которое уже теперь покрыто славой и всё больше и больше будет окружено ею. Это — Рихард Вагнер. Его гений был для меня светочем. Я всегда следовал ему, и моя дружба к Вагнеру носила характер благородного и страстного увлечения. В известный момент (приблизительно десять лет тому назад) я мечтал создать в Веймаре новую эпоху искусства, подобную эпохе Карла Августа. Наши два имени, как некогда имена Гёте и Шиллера, должны были явиться корнями нового движения, но неблагоприятные условия разбили мои мечты»[710].