Так чуть не прозевал было самого начала. Похоже, будто парок проскользил над снегами в одном и в другом месте, и на миг смазалась там граница земли и неба. Что это? Прихоть зрения или кто надышал на стекло? Да нет, еще и еще снялось что-то полупрозрачное с места, завилось в жгут, рассыпалось в прах. Вот уж у самой дороги рванулось вперегонки с автобусом сыпучее колесо. Минута — вскипела метель. Косо, под еле заметным углом к насту, ударил снег, и все пропало: провода, щиты, малые деревца посадки, небо, поле — все. Будто автобус на полном ходу влетел в глухое облако, в середине которого неистовствуют, сшибают, валят друг друга и снова вскакивают и грызутся озверелые воздушные токи. Каждая зернинка со своим негодующим нетерпением зазвенела о стекла косою крупой.
— Ишь, кака деруга, — громко сказала пожилая женщина и покачала головой. — Ишь, дерет...
И все в автобусе оживились, заерзали на сиденьях, стали обмениваться впечатлениями. Сколько сделалось неожиданной радости! В середине стихии, отгороженные от нее лишь тонким прозрачным стеклом, мы сидим тут все, и нам тепло, уютно, и, должно быть, у каждого в уме веселый вызов: ну пусть еще прибавит, пусть еще наддаст!
Так и в город мы въезжаем почти вслепую, на мохнатый свет ранних огней. На стоянке живо высыпали, со смехом, визгом, оханьем, кто куда в колючую мглу, каждый к своему жилищу, теплому очагу.
Весь вечер и всю ночь надрывался за стеклами ветер. Метели обложили город осадой, ломились с полей на улицы, раскачивали тяжелые фонари у архиерейских палат, облизывали в торговом ряду витрины с сувенирами. И какая-то диковатая свежесть была сейчас в облике города, будто непогода снова поворотила его в то прошлое, ради встречи с которым сюда ездят на автобусах и летят в межконтинентальных лайнерах все языки земли.
Всю ночь порывы ветра доносили с соборной колокольни металлический отсчет минут, и пять могучих куполов угадывались вверху со своими космическими звездными сферами, а внизу, на снегу, бросая отблики на апсиды, под котлом со смолой гудело до утра оставленное рабочими пламя.
Перед рассветом метель откатилась в поля. К почти девяти своим векам Суздаль прибавил еще одни сутки.
Стояла Киевская Русь.
Стояла Русь Полуденная — щедрая и тучная поднепровская земля. А выше, за болотами, за зернистыми валунами водораздела, открывалась в тенях облаков Полуночная Русь — область новгородцев.
Была еще Русь Червленая — к ней идти на запад, туда, где эхо гуляет в Карпатах и где видны сторожевые вежи — башни из белого камня. По-над этим краем жили кривичи, а города у них Полотеск, Друтеск...
Скромней других и не вдруг заявила о себе еще одна сторона Руси — могучие пахотные пространства Залесских ополий, что в междуречье Волги и Оки, — покатые бугры, изумрудные луга, нежные перелески под тихим, медлительным небом. Из многих здешних полей собирается одно большое, и имя ему будет Ополье. Мерными валами уходит оно во все стороны, ничем не стесненное. Так, все расширяющимися кругами летит от своего источника звук — о-о-о! — а в нем радость и вопрос, избыток щедрой силы. И невольно в самом этом имени, в самом звуке — Ополье — современному слуху чудится первоначальное изумление новосела: о поле!
Тут Ростовский, Суздальский, Владимирский приделы киевского материка, та Русь, которую сегодня мы зовем срединной, — светлорусая, светлоокая, окающая.
От Москвы до нее рукой подать. Там, где начнут окать, там, считай, и она начинается. Утром, в Александрове, когда набьется в московский поезд веселый народ грибников, ягодников, охотников и рыболовов, различишь это особое от столичного говоренье — свежащую речь с глубоким, старательно-округлым «о», которое, еще чуть-чуть, и сойдет за «у». Или где-нибудь на полдороге от Москвы до Владимира, на маленькой автостанции, услышишь, как женщина зовет с крыльца:
— Ольк, а ну домой, уроки готовить...
И это сокровенное «о» — тебе знак, что за каких-нибудь два часа ты промахнул пространство, которое когда-то преодолевали за сутки. И упоминание, что ты уже внутри Владимирской земли.
Или в колокольном Ростове, где говорят негромко и не спеша «озеро Неро», а не «озера Нера», как произнес бы приезжий москвич, или еще севернее будешь, на Волге или в Вологде, — везде умилит это открытое, по-детски беззащитное «о». Странный, подумаешь, народ, с утра до ночи катит на них свои волны столичное радио, каждый почти имеет в доме телевизор, да и вообще как население-то перемешалось везде, но вот же окают по-прежнему, будто ни в чем не бывало, как окали тут сто и более лет назад: о поле!..
И вдруг открываешь для себя: да ведь оно круглое — Ополье! Явись нужда, так, кажется, и обозначил бы его в виде круга. Потому что оно кругло, как раздольные окоемы, открывающиеся здесь взгляду, как буква «о», столь любимая здешними жителями, как заснеженные земляные валы старых городов, как, наконец, шипучие вьюжные колеса, которые из края в край, по всей опольной округе гонит ветер.
Ветер ли, другая какая сила затянет тебя сюда, к историческим стенам, к ветхим камням, и уже на всю жизнь ты в этом кругу.
Так и «золотой век» владимиро-суздальского зодчества, век белокаменных храмов, на встречу с которыми люди едут в автобусах и летят в межконтинентальных лайнерах, хочется изобразить в виде круга. Этот мысленный круг, охватывающий неполное столетие, прочерчен от строгих, аскетических стен храма с выпуклыми лбами трех апсид и простым арочным пояском по стенам, стоящего в четырех километрах от Суздаля, в селе Кидекша; мимо владимирского Успенского храма с его золотым оглавным шеломом; мимо ставшего рядом Дмитриевского собора, на который будто принаброшена сверху легкая и полупрозрачная накидка с фантастически затейливыми узорами; мимо дворца в Боголюбове и храма Покрова на Нерли — мимо всех этих знаменитых, описанных в летописях и стихах строений. И у точки замыкания, на мелкой речушке будет малый, по преимуществу избяной, городок Юрьев-Польской. А в центре его (хочется сказать: в самой сердцевине Ополья) окольцованный белыми валами белый же Георгиевский собор.
Но странное чувство разочарования охватит, когда окажешься у этой последней черты. После горделивых и стройных храмов Владимира Георгиевский собор видится каким-то старчески оплывшим, стоит грузно и сугробисто. Это ли, думаешь, вершина строительного дерзания, это ли достойный итог целой зодческой эпохи? Не преувеличивают ли знатоки?!
...Каждое из изображений — лев, положивший голову на лапы, слон с когтями на ногах, китоврас-кентавр, воин, мученик, подвижник — каждое из них действительно прекрасно, и к ним хочется притронуться рукой, погладить, удостовериться в том, что это не сон, а прочный камень, мастерски обработанный когда-то резчиком.
Но все вместе? Там сбившейся группой стоят святые воители, там лев «влез» под стол, за которым восседают три ангела, там спящий юноша полулежит среди камней с растительно-звериным орнаментом, отделенный от остальных «отроков эфесских», хотя им надлежало бы находиться вместе, в одной группе. Глянешь ли на лица — в одном угадываются смягченные черты князя-русича, другое строгим профилем напомнит византийца, в третьем различишь усатого жителя Карпат или даже угорца, а вот лицо и совсем уж неожиданное, по-восточному широкоскулое. И только плечами пожмешь: чья ж это прихотливая фантазия собрала вместе и поместила впритык друг к другу столь несоединимые лица, фигуры, сюжеты?
Что за странная метель накатилась сюда однажды из засугробленных оврагов и в одну ночь перемешала все, что было на стенах, перекрутила, перекорежила, искособочила и с визгом отскочила в темень, тешась содеянным?
В далеком 1234 году, за четыре года до нашествия степных орд, здесь, в Юрьеве, будто в томящем предчувствии близких бурь, каменщики возвели строение, которому суждено было не только прозвучать мощным финалом «золотого века», но и всю русскую культуру предыдущих веков озарить высоким прощальным светом.
Собору посчастливилось уцелеть в воинских бурях, и он более двухсот лет простоял, пока не сделался «ветх днями». В XV веке произошла катастрофа — своды Георгия рухнули. О том, как ценилось это здание на Руси, говорят быстрые и решительные действия Москвы, пославшей на восстановление храма известного архитектора В. Ермолина.
Легче всего бранить Ермолина за спешную и неумелую реставрацию. Но будем помнить о том, что большое все-таки видится на расстоянии. Ермолин этого большого увидеть не сумел или не смог и даже невольно сделал его малым: дело не только в том, что в новом виде храм сделался значительно ниже, приземистей, кургузей, чем был вначале. Самое плачевное было в том, что своды и стены возводились из первых попавшихся под руку плит, по мере того как извлекали их из руин, и вот в результате лев угодил под ноги ангелов «Ветхозаветной Троицы», «отроки эфесские» лежат в разных местах, а для множества фигур, масок, композиций места на стенах не нашлось.